Красные ворота — страница 27 из 82

— Целая программа-максимум.

— А что, каждый тоже свою пятилетку должен иметь, — ухмыльнулся Толик.

— Ну, валяй, — сказал Володька на прощание…

С Майей он встретился на Колхозной и пошел провожать ее до дому.

— Если мамы нет, тогда зайдем, посидим… Ужином тебя угощу, — сказала она, беря его под руку.

Но Майкина мать оказалась дома.

— Может, еще пройдемся? — предложил Володька.

— Устала я. Постоим, покурим… — она помолчала немного, потом спросила: — Что у тебя с Тоней?

— Я же рассказал тебе.

— Но я думала… — она не закончила, поглядела на Володьку и грустно протянула: — Да, прошлое не возвращается. Я поняла это. А ведь хотела возвратить, и ничего не по-лу-чи-лось… — четко отделила она слоги.

— Получилось, Майка. Мне хорошо с тобой…

— Правда? — радостно спросила она. — А помнишь, как не принял меня вначале? «Как это в войну можно хорошо жить?!» — повторила его слова и рассмеялась.

Улыбнулся и Володька… Прошло около трех месяцев после его возвращения в Москву, а сколько всего уже случилось, подумал он. Они докурили, попрощались, и Володька направился домой.

На углу Колхозной увидел Лелю. Она была не в военном, а в каком-то дешевеньком, но милом платьице и в туфлях на высоком каблуке. Шла с подругой, оживленно болтая, а около них брел малость подвыпивший лейтенант простецкого вида, пытающийся, видно, заговорить с ними и познакомиться, но делавший это неумело, неуклюже от стеснительности, и Леля с подружкой что-то острили в ответ, смеялись, а лейтенант туповато улыбался, не постигая, наверно, блеска острот московских девиц.

Увидев Володьку, Леля отвернулась, сделала вид, что не заметила, и прошла мимо. Он не стал ее останавливать, но, обернувшись, поглядел вслед. Она шла, цокая каблучками, смело покачивая бедрами… Увалень лейтенант сделал попытку взять ее под руку, но она увильнула, что-то сказала, и девушки громко рассмеялись, а лейтенант обиженно пожал плечами, но не отставал.

Тут Леля повернула голову и, заметив, что Володька стоит и смотрит на них, вдруг совсем по-девчоночьи состроила гримаску и… показала язык. Володька рассмеялся — ожила Лелечка. Ему стало как-то легко на душе, будто сбросил что-то, и, пожалуй, впервые за эти месяцы он так ясно, радостно ощутил, что война-то позади и что впереди целая жизнь, в которой обязательно все будет хорошо…

~~~

И, когда на другой день утром ему позвонил Коншин и предложил сходить в Третьяковку, он с радостью согласился, удивившись, как же ему раньше не пришло это в голову, он так любил Третьяковку и часто ходил туда до армии.

— Ты часто, а я каждую неделю, — ответил Коншин.

Они встретились на Колхозной и пошли к Кировскому метро. По дороге Володька спросил:

— Неужто каждую неделю ходил? Зачем?

— Понимаешь, Третьяковка меня как-то тревожила, вдохновляла. Приходил домой и сразу за холст и масло. Аж дрожал, так хотелось писать, запах масляных красок вдыхал, как амбру. — Коншин засмеялся.

— Раз так, тебе в Суриковский надо было.

— Я сдавал туда. Не прошел. Рисунок у меня слабый. С натуры рисовать не любил, все больше фантазировал…

— Что же фантазировал?

— Разное, — опять засмеялся Коншин. — Когда гоголевский «Портрет» прочел, наверно, года два старика этого писал, с глазами его мучился. А после Герцена, где, помнишь, он о взгляде Николая I писал, стал императора изображать с его змеиным взглядом. Конечно, не получилось, мальчишкой же был. Надо бы с натуры побольше писать, а мне скучно — всякие там античные головы или натюрморты… Короче, брался за многое, а ничего не заканчивал. Вроде Райского из «Обрыва»…

Они недолго помолчали, потом Володька спросил:

— Тебе охота в институте заниматься?

— Охота, — не задумываясь ответил Коншин. — Я и литературой увлекался, но все бессистемно, а в институте по порядочку начнем — с антиков.

— Мне тоже надоело болтаться.

В метро Володька хотел было спросить Коншина, как у него с той девушкой, которая поджидала у института, но постеснялся. По переулку, идущему к Третьяковке, они шли притихшие, в предвкушении того прекрасного, что ожидает их там. Такими же притихшими и сосредоточенными вошли в залы. Древнюю живопись они проскочили, особо не задерживаясь, так же быстро прошли и восемнадцатый век, торопились к передвижникам… Тут все было знакомо, близко, но, к удивлению обоих, прежних восторгов они не вызвали. Заспешили дальше и тут, поднимаясь по лестнице, вдруг увидели сверху что-то ослепительно светящееся. Что это?! — воскликнули оба, потому что не видели этого полотна раньше. То был левитановский «Золотой плес»! Они стояли и смотрели на эту напоенную воздухом, пронизанную золотым светом заходящего солнца картину, и таким бесконечным покоем охватило обоих, что они долго ничего не могли сказать друг другу, а стояли и стояли, тяжело дыша, и только поглядывали друг на друга, передавая взглядами свои ощущения. Наконец Володька еле слышно произнес:

— Необыкновенно…

— Да… Знаешь, вдруг стало страшно: убило бы и не увидели… Ты тоже в первый раз видишь этот «Плес»? — спросил Коншин.

— В первый… Перед войной, наверно, в запаснике лежал. У меня другое возникло: не победили бы — все пропало бы, все немцы уничтожили бы.

Эта в общем-то не новая для них мысль — знали же, что немцы сделали с Ясной Поляной и с Михайловским, — вдруг обрела страшную конкретность: всего, всего, что они здесь видят, любимого и дорогого с детства, могло и не быть!

— Знаешь, Алексей, — сказал Володька, — я как-то поначалу, когда вернулся в Москву, не чувствовал себя победителем. Даже сказал об этом знакомой девушке…

— А сейчас почувствовал? — улыбнулся Коншин.

— Да… И вот что интересно: просматривал на днях русскую хрестоматию Галахова и там попались стихи Вяземского… Слушай: «А мы остались, уцелели из этой сечи роковой, по смерти ближних оскудели и уж не рвемся в жизнь, как в бой…» Вот это — уже не рвемся в жизнь, — оказывается, естественное состояние людей после войны. Занятно, правда?

— А Вяземский разве воевал?

— Стыдно признаться, но не знаю.

— Я тоже… А рваться в жизнь все-таки надобно хотя бы для того, чтобы знать, воевал ли Вяземский, — засмеялся Коншин.

Потом Коншин повел Володьку к своим любимым художникам — к Нестерову, Серову, Коровину, Малявину и, конечно, к Врубелю. Но к левитановскому «Плесу» они возвращались не раз. На обратном пути Коншин больше помалкивал. Видно, думал о чем-то и только на Москворецком мосту сказал:

— Помнишь, говорил тебе, что разбрасывался в юности, ни черта не заканчивал? Сейчас такого не будет! И знаешь почему? — улыбнулся он. — Койки армейские заправлять обучен, да так, что с закрытыми глазами смогу, и без единой морщинки! Ерунда вроде, а с такой мелочи…

— Забыл другое, Леша… — перебил Володька.

— Не забыл. Ты про войну, про то, что кровь из носа и прочее… Но началось-то с койки! Вот ходили мы с тобой по Третьяковке. Какие мастера! Сколько труда за каждой вещью! Знаешь, в институте филонить нельзя. Вкалывать надо! Иначе ни черта из нас не получится!

— Тебе хочется, чтоб получилось? — усмехнулся Володька.

— Ни о чем таком не мечтаю. Я не честолюбив. Просто мужик должен знать свое дело и уметь его делать. Пока я ни черта не умею!

— Ты прав, — подтвердил Володька, подумав с горечью, что и он пока ничего еще не умеет, кроме как воевать. Вспомнил, как завидовал ребятам на фронте, которые имели за плечами не десятилетку, а техникум, какие-то конкретные знания и специальность.

Придя домой, Володька рассказал матери о Третьяковке и о разговоре с Коншиным. Мать внимательно его выслушала и серьезно сказала:

— Пригласи его к нам. Наверно, вам надо подружиться, — она взяла табак и стала завертывать цигарку. — Знаешь, Володя, твой друг прав. Для мужчин важно хорошо знать свое дело. Я замечала, что не любят работу люди, плохо ее знающие. — Она закурила и, улыбнувшись, спросила: — Значит, с Вяземским оконфузились?

— Да, мама, — рассмеялся Володька. — Скажешь?

— Нет, — засмеялась и она.

~~~

— Володька, — остановил его голос Деева, но изменившийся, странный. — Я звонить тебе хотел…

— В чем дело? — обернулся к нему Володька и увидел бледное лицо.

— Левка умер…

— Что?! — Володька оцепенел.

Они долго стояли молча друг против друга, не находя слов. Такое обычное и обыкновенное на войне — смерть — сейчас показалось не только нелепым, но почему-то очень и очень страшным. У Володьки пробежал озноб по телу. Он выдернул папиросу, жадно закурил:

— Отчего… умер?

— Не знаю… Мне сейчас его сосед по дому сказал… Завтра похороны. Пойдешь?

— Конечно. Надо ведь.

— Да, надо… — с трудом повторил Деев. — Приходи к двенадцати в морг у Склифосовского… Сергею позвони…

У морга стояли несколько военных, пожилой мужчина с измученным лицом, наверно, Левкин отец, а чуть поодаль группа немолодых женщин, среди которых Володька узнал мать Тальянцева и его жену, с которой говорил совсем недавно… Он подошел к матери. Та узнала его, молча кивнула. Кивнула и жена Тальянцева… Спустя немного появились Деев на костылях и Сергей в военном…

На таких похоронах Володька не был с тридцать шестого года, и вся обстановка — молчавшие родные, ожидание гроба с покойником, сам морг, — все было тяжелым, гнетущим… Здесь смерть была событием, а не тем простым и обычным, как на фронте. Володька подумал, что там она была легче.

Когда гроб вытащили из лифта, эта механизация показалась Володьке кощунственной, и смотреть, как открывались дверцы лифта, как появился там гроб, было страшнее, чем видеть раздетые до нижнего белья трупы под Ржевом. Гроб поставили на стол. Первой к нему бросилась мать и, склонившись, стала целовать сына. Отец стоял окаменев. Жена с сухими, широко раскрытыми глазами… Какие-то старушки, видать дальние родственницы, крестились. Военные положили цветы. Деев сморщился и захлюпал носом, вспомнив, наверное, свои споры с Левкой…