Красные ворота — страница 36 из 82

— Гитлер надоел, ну его… — засмеялся Наташин брат. — Лучше я поставлю Вертинского, благо теперь его можно слушать без опаски, — и направился к столику, где стоял патефон.

Да, Вертинский уже не белоэмигрант, а советский гражданин, пластинки с его «упадочными», как они звались раньше, песенками можно, хоть и с трудом, купить в московских магазинах, а также попасть и на его концерты. Поначалу это было необычно.

— Моя мать ходила на концерт, — сказал Володька. — Но больше смотрела не на Вертинского, а на публику и поражалась, что еще осталась старая московская интеллигенция.

— Чему тут поражаться? — холодно спросила Наташа.

— По-вашему, нечему? — усмехнулся он.

— Ты вроде помалкивала, Наташа, когда твоя тетка удивлялась тому же, — заметила девушка Наташиного брата.

— Ну, тетя Тоня вообще… — покрутила Наташа пальцем, показывая этим, что тетушка ее с «завихрениями».

Завертелась пластинка, и запел Вертинский: «Сколько вычурных поз, сколько сломанных роз, сколько мук, и проклятий, и слез…» Ну и дальше: «А любовь это яд, а любовь это ад, где сердца наши вечно горят…»

Все слушали внимательно, только у Наташи дрожала снисходительно-ироничная улыбочка. На Коншина же наивные и довольно избитые слова незатейливой песенки почему-то действовали, даже пощипывало на сердце.

— Когда он был запрещен, то казался значительней и интересней, — заявила Наташа.

В излишней сентиментальности упрекнуть ее было нельзя, а возможно, у нее просто лучший вкус на музыку, она же в консерватории ходит, подумал Коншин, вспомнив, как восхищалась она каким-то консерваторским концертом.

Настроение не поднималось, выпили еще по рюмке, потанцевали немного, поговорили о чем-то незначащем, и довольно рано, около двух ночи, стали расходиться. Точнее, ушли Коншин и Володька, остальные остались ночевать у Наташи, благо места в трехкомнатной квартире было достаточно.

— Чего она взъелась? — спросил Володька, когда вышли они на улицу. — Шибко сознательная?

— Не знаю… Ее отец начальник какой-то, видал, квартира. Ну и, наверно, не приняты у них такие разговоры, — ответил Коншин, закуривая.

— Ну и что у тебя с ней?

— Почти ничего, — пожал Коншин плечами. — Платоническая влюбленность, вроде школьных.

— Она мне Тоню напоминает, рассказывал я тебе… Думаю, Леша, такие девицы не про нас.

— Сейчас «не про нас», по-моему, все девицы. Ну что мы из себя представляем? — не без горечи сказал Коншин.

— Ты вроде моих приятелей — Сергея и Деева, все жаждешь чего-то из себя представлять? — уколол Володька, усмехнувшись.

— Да нет, я в том смысле, что мы не имеем твердого куска хлеба.

— Ну, кусок хлеба мы-то имеем. А у тебя вообще сейчас перспективы.

Я еще неважно работаю… Вот Марк, тот профессионал… а я пока… — он махнул рукой.

— Ты обещал сводить меня к нему, посмотреть картины.

— Сходим… Правда, он нелюдим, но я уговорю.

Дошли до Казанского вокзала. У подъездов толпились люди, рвавшиеся в ночные буфеты. Много инвалидов в потертых шинельках, на костылях, сильно раскрашенных девиц, ну и вообще типичных привокзальных личностей. Все они прилипли к дверям, стремясь в тепло, их не пускали без билетов на поезда, но, видимо, они как-то проникали, иначе чего же толпиться здесь.

На Переяславке Володька спросил:

— Ты был?

Коншин сразу понял, о чем его спрашивают, кивнул и пробормотал:

— Комиссар умер…

— Вот как… — вздохнул Володька. Помолчав немного, сказал, что отец Сергея должен скоро вернуться, его сактировали.

— Что это значит?

— Отпускают по болезни.

8

Радостно, но и хлопотно стало в доме Бушуевых — приехал из Германии старший брат Петр со своим фронтовым другом и сослуживцем майором Иваном Дубининым. В доме, конечно, праздник, бесконечное застолье, вкусная еда, хмельное веселье… Правда, сам Петр не очень-то весел, озабоченный. Приехал он не в отпуск, а на леченье в московский госпиталь. Ранений у него хватало, но одна рана все не заживала, требовалась операция, и неизвестно еще, как она пройдет, будет ли годен он после нее для дальнейшей службы.

Дубинин же приехал в отпуск, светила ему академия, уже готовился он к экзаменам, что летом будут, а потому резвился, с ходу принялся за Настей приударять, понравилась она ему еще в первый приезд в Москву, в сорок пятом, когда гуляли они напропалую, празднуя Победу, не верящие еще, что в живых остались… Не успел ввалиться, как бросился к ней с объятиями:

— Здравствуй, Настенька, невеста моя бывшая! Поцеловать-то разрешишь?

— Ни к чему это, — отодвинулась она от него.

— По-братски, Настенька, по-братски… Ну ладно, неволить не буду. Но ты, гляжу, похорошела, ослепнуть можно.

— Брось, Иван. С чего хорошеть-то? Достался нам сорок седьмой. Пожалуй, тяжельше военных лет оказался.

— Ну а подарочки примешь? — бросился Дубинин к чемодану. — Платье я тебе привез, туфельки… Вот держи…

— Ты что, Иван? Не жена я тебе, не любовница, чтоб такие подарки принимать. Убери, — твердо и строго сказала она.

— Ну, знаешь! При чем здесь жена, любовница? Я тебе как сестре своего фронтового друга дарю, а ты…

— Нет уж, избавь.

Женька, вертевшаяся в комнате, жадными глазками ухватила свертки и заныла:

— Настя, ну давай посмотрим, что товарищ Дубинин привез, интересно же.

— Тебе интересно, ты и смотри, — сказала Настя и вышла на кухню.

— Ну и сестрица у тебя, Петр, — повернулся Дубинин к другу.

— Наша порода, бушуевская… Не покупаемся мы, Ваня. И чего ты разлетелся, я же привез им барахлишка.

— Петр, а мне посмотреть можно? — спросила Женька, кругами приближаясь к чемоданам.

— Посмотреть — посмотри, — снисходительно разрешил брат.

Женька бросилась к чемоданам, раскрыла, вытащила платьице, прикинула сразу на себя, закружилась в вальсе.

— Мировое какое!

— Ладно, хватит, — приказал Петр. — Иван домой на побывку поедет, найдет, кому подарить.

Но Женька расстаться с платьем не могла, прижала к груди и стояла посреди комнаты с затуманенными глазенками, пока брат не прикрикнул:

— Положи обратно!

Тогда она очнулась, сникла вся и молча положила его в чемодан. Тут Дубинин и оглядел ее как следует: девчонка что надо, и пробормотал:

— А ты взрослая уже, Женька, и не хуже Насти получилась. Помнишь, как у меня на коленях сидела?

— Чего выдумываете? Не было этого никогда, — прыснула она и убежала в коридор.

— Слушай, Петр, подарю я девчонке эту тряпку, ну и туфельки. Видал, как загорелась.

— Отставить, Иван, — спокойно, но веско произнес Петр. — Не нищие, слава богу. Я ей тоже кое-чего привез.

— Раз не разрешаешь, слушаюсь, — Дубинин уложил платье в чемодан. — Красивая из нее девчонка вышла.

— А Бушуевы все ничего, разве не приметил? — усмехнулся Петр.

— Ну, твою-то физию на медаль печатать только… Что ж ты, Петя, на нашу врачиху ноль внимания, бабочка-то загляденье. И сохнет по тебе у всех на глазах прямо.

— Вот и возьмись, — буркнул Петр нехотя.

— Куда нам со свиным рылом да в калашный ряд. К тому ж не для баловства такая женщина, а жениться мне рано. Вот если после академии…

Вернулась из кухни Настя, стала на стол накрывать. Богатый получился обед, давненько у них в доме такого не было — и закуска рыбная, и шпроты, и селедочка отменная, и щи с мясом, и второе мясное… Женька уж давно на кухне то того, то другого по кусочку в рот запихивала незаметно от сестры, не дотерпев до обеда, к которому пока не приступали, ждали отца с работы и Михаила.

Первым пришел как раз он, худющий мужик с серым, землистым лицом, не похожий совсем ни на брата старшего, ни на сестер. «Не в нашу породу уродился», — говорил о нем Петр.

— Привет победителям! — сказал он, входя в комнату.

— Привет, рабочий класс, — поднялся навстречу ему Петр, протянув руки.

Но поздоровались сдержанно, приобнялись минутно, и все. Видать, отношения между братьями с холодком. Поздоровался Михаил с Дубининым, знакомы они по сорок пятому победному году, когда пригласил всех Петр в ресторан «Москва» на ужин, где они с Дубининым пускали бездумно и с размахом «лебедей», а Михаил жался, представляя, что вот на такие, брошенные на ветер деньжища ему бы с семьей месяц жить безбедно, прикупая на рынке мясцо и маслице, ну и хлебушко, конечно.

Петр внимания не обратил, что брат худ и истощен, а Дубинин заметил и спросил сочувственно:

— Что, Миша, работаешь много?

— Приходится… На войну четыре года без выходных вкалывал, теперь на восстановление. Это вам не раз, два, три… — добавил усмехнувшись.

— Это ты брось, — обрезал Петр. — Не только «раз, два, три» у нас. Достается. Не знаю как кому, а мне в мирной армии трудней служить.

— Не равняй. У вас там и паек и зарплата, а мы всю войну на Р-4[2] жили…

— Ты на Р-4, — прервал опять Петр, — а мы под пулями и снарядами. Знаешь же, сколько раз я в госпиталях валялся, вот и сейчас в госпиталь ложусь.

— Ты, значит, не в отпуск?

— Нет, браток, к помощникам смерти опять, на операцию. И неизвестно, что выйдет. Может, оттяпают ногу. Все время гноится, осколки да кости раздробленные вылезают… Как там один поэт сказал, мы не от старости умрем.

— Уж и помирать собрался? — осклабился Михаил.

— Пока нет, — сухо буркнул Петр, а потом строго поглядел на брата. — Почему редко отца и сестер навещаешь?

— Захожу, когда время выдается, да не больно его много. Устаю я, Петр, устаю… Вымотала война. У вас там на фронте хоть передышки какие-то были, а тут каждый день по двенадцать часиков, вынь и положь. Вот со здоровьишком-то и не очень, побаливаю…

— Тебя в тридцать восьмом призывали в армию, надо идти было, а ты к своему заводишку прилип. В армии закалился бы, а то был хилым, хилым и остался.

— Ты о заводе моем так не говори. Родной он для меня. Без него да без других хрен бы войну выиграли. Не помнишь, что ли, как без техники-то драпали в сорок первом, — обиделся Михаил.