Красные ворота — страница 47 из 82

— Здравствуйте, Алексей, — и руку лопаточкой.

Марк нахмурился. Настя глядела на них с удивлением. Коншину ничего не оставалось, как пожать ей руку и пробормотать: «Здравствуй, Женька…»

— Ну, нам пора… — встала из-за стола Настя.

Марк пошел провожать их, а Коншин остался, с беспокойством ожидая возвращения Марка, который выдаст наверняка пару теплых словечек из-за Женьки… И вдруг сорвался, ринулся к двери. Столкнувшись в коридоре с Марком, бросил на ходу, что вернется сейчас, а сам выбежал на улицу, догнал сестер и позвал Женьку. Она подошла.

— Ты почему не звонишь? Я же еще должен тебе остался.

— А чего звонить? Вы же меня видеть не хотите, — с напускным, на взгляд Коншина, равнодушием ответила она.

— Долг-то я должен отдать.

— Да ничего вы мне не должны, отдали же тогда, на вокзале.

Настя, пройдя немного, остановилась и стала поджидать Женьку. Коншину было неловко, опять стало жалко Женьку, надо что-то сказать хорошее, подумал он, а что — не находил и наконец промямлил:

— Почему ты решила, что я не хочу тебя видеть?

— А чего тут решать? Знаю, — грустно улыбнулась она, пожав плечиками.

Настя, увидев, что разговор сестры затягивается, крикнула, что она пойдет и чтоб Женька долго не задерживалась и к обеду не опаздывала. Женька ответила, что догонит, но продолжала стоять около Коншина, теребя свои вязаные рукавички и уставившись в землю.

— Ну, пойду я? — не то спросила, не то просто сказала она, подняв глаза.

— Может, проводить тебя? Узнаю, кстати, где живешь…

— Да нет, не надо… Ну, пока, — махнула она рукой и быстро пошла, догоняя Настю.

Коншин вытащил папиросы, закурил и смотрел ей вслед до тех пор, пока они не завернули на 4-ю Мещанскую. На душе было неважно. К Марку он не вернулся…

21

Письма от Гали Коншин получал редко. Всегда они были грустноватыми и поднимали в нем какую-то тоску, хотя виноватым он себя не считал. Теперешнее письмо тоже не было мажорным, она писала, что скучает по Москве, что чувствует себя на чужой сахалинской земле неприютно, что работа не очень-то интересна, да и знаний институтских иногда не хватает. В конце письма она робко просила его перечесть все же письма Леньки Нахаева — может, теперь, более трезвыми глазами, он увидит и поймет, какое это вранье…

Письма-то письмами, подумал он, но кроме них были поступки, которые она не смогла ему объяснить. Почему не приехала к нему в полевой госпиталь, почему не писала?

Ленькины письма хранились, помнил он, в старом планшете, но стоит ли их перечитывать? Все равно уже ничего не изменишь. Но в робкой Галиной просьбе было что-то, тронувшее его, и он разыскал в чулане запылившуюся планшетку, достал пожелтевшие уже листки бумаги, искарябанные затейливым, с завитушками почерком Нахаева. Он пробежал глазами первое письмо, где Ленька сообщал, что награжден медалью «За боевые заслуги», а другие ребята кто — «За отвагу», кто — звездочкой. Посетовав на несправедливость, что уж он-то, Нахаев, заслуживает Звезды, Ленька писал дальше: «Тебя, конечно, интересует вопрос о Галине. Вот я тебе об этом и пишу. Да, Галина находится у нас в разведке. Замечательно выглядит, поправилась, но наряду с хорошим я тебя должен огорчить, есть у нее нехорошие поступки. Я знаю, что ты ей веришь, что ты ее достаточно любишь, но вместе с тем ты в ней ошибаешься и обманываешься. Я не хотел тебе об этом писать, но решил все же сообщить. Галина ведет себя не так, как подобает, не так, как ты вел себя по отношению к ней. Ведь я знаю, что ты измены не допускал, а она делает допуски, и она, дорогой мой, изменяет тебе. Я беседовал с ней на эту тему, она обещалась больше не делать глупостей. Но это было только обещание. Она мне сама призналась, что влюблена в Володьку Ш. „Я, говорит, не знаю, что меня к нему влечет, чем он меня обворожил?“ И ряд еще таких изречений… Она, например, говорила, что я ее ненавижу. Говорил я также с Володькой, это интереснейший тип. Просто говоря, развратник. Дорогой друг! Не огорчайся особенно, забудь об этом, а с Галиной — как хочешь. Не обижайся за откровенность, я не могу поступить иначе, поскольку считаю тебя своим лучшим другом. Да, другом, которому обязан только верностью. Поверь, что это так…»

Коншин прочел, откинулся со стула и с запоздало пугающей ясностью понял, что, конечно, это полуграмотное, хоть и имел Ленька техникум, письмо сплошное вранье, что фальшивы его признания в дружбе, что никакого разговора с Галиной у него не могло быть, что все, все выдумано, причем не очень умно, и как мог он почти безоговорочно поверить этому письму тогда в госпитале, в сорок четвертом?..

Конечно, совершенно непонятное полугодовое молчание Галины настроило уже его на определенный лад, уже вызвало подозрения. Ну и — фронтовой друг написал! Тогда это казалось таким железным аргументом. Хотя особым другом Ленька и не был, но все равно — фронтовой товарищ.

А может быть, тогда ему хотелось, как почти угадала Наташа, поверить в это? Ведь тянула его к себе тогда пышненькая и доступная на вид палатная сестренка Шурочка, у которой, когда присаживалась на койку, затуманивались глаза, а когда топтались в зале под «Брызги шампанского» и прочие танго и фокстротики, она так недвусмысленно прижималась к нему, что бросало в дрожь… Да и вообще, водоворот госпитальных романов в тот последний год войны, в который вовлечен был весь тыловой городок, постоянные «пикировки» соседей по палате, их разговорчики и хихикание после возвращения — все это не могло не действовать на Коншина, уже малость оправившегося после операции…

А тут молчание Гали и письмо Леньки… Полное смятение. Обида, боль. Но только после второго письма Нахаева, в котором было приблизительно то же самое, отправился он в свою первую «пикировку», на квартиру к Шурочке, да и то обеспамятив себя перед этим купленным на базаре самогоном.

И были тут, наверно, не только желание отплатить Галине, но и стремление обрести какую-то возможность простить ей в будущем: изменила ты, изменил я, оба мы виноватые, грязные, но что делать — война… И он простил ей, когда в сорок пятом вернулась она после тифа, похудевшая, наголо обстриженная, жалкая. Простил, но признался, что были у него в госпитале женщины, ну и что вообще «верности до гроба» он обещать теперь не может, раз у них так получилось. Если она согласна на такую жизнь, то что ж, попробуем…

Она согласилась, а что ей оставалось? Но жизнь не пошла, все реже и реже встречались, и как-то затухло все… И вот, окончив институт, завербовалась она на Южный Сахалин.

И что ответить ей сейчас? Что перечел Ленькины письма, убедился, что они вранье, а дальше?.. Ответа он не нашел и спрятал Галино письмо в ящик письменного стола, в самый угол…

22

Задуманный рассказ Игорь написал, но, прежде чем дать его Нине, решил почитать кому-нибудь из приятелей. В Тимирязевке ребят, способных оценить его произведение и посоветовать что-либо дельное, на его взгляд, не было, и вспомнил он о Коншине и Володьке. Они нечасто встречались в полиграфическом, Игорь же учился на заочном, но когда встречались, всегда возникали интересные разговоры, и они долго бродили по московским улицам. То ребята провожали его по Садовой и Мясницкой до его Комсомольского переулка, то он ребят до Колхозной. И всегда расставаться не хотелось, так как споры были нескончаемы.

Игорь позвонил Володьке, тот Коншину. Решили у него и собраться, один живет, без родителей, мешать никто не будет, говори хоть до утра. Когда собрались и расселись, Игорь заметно заробел.

— Ребята, вы учтите, что это же в общем-то первый вариант, не очень-то отработанный, так что по мелочам меня не бейте, — предупредил он.

— Не тушуйся, — ободрил Коншин.

Игорь начал читать, и уже с первых же строчек с ужасом обнаруживал разные корявости, нескладицу и лишние фразы, которые старался проглотить при чтении.

— Здесь я сокращу, ребята, — говорил не раз. — Когда вслух читаешь, кое-что режет.

— Ничего. Давай дальше, — подгонял Коншин.

Дальше шли воспоминания десятилетнего мальчика о Германии, о берлинском вокзале, где его с матерью провожает отец, ставший членом гитлеровской партии и отправляющий свою бывшую жену-еврейку и сына в Советский Союз… Проходит девять лет, начинается война, мальчик становится лейтенантом Красной Армии, воюет и вот во время одного из боев, при взятии узловой станции в плен попадают два немецких офицера — лейтенант, вскоре умирающий от ран, и полковник — пожилой высокий немец. При допросе в немецком полковнике лейтенант узнает своего отца… Командир полка приказывает лейтенанту отвести полковника в штаб дивизии. «При попытке к бегству, — говорит комполка, — имеете право стрелять…» И вот лейтенант ведет пленного…

Володька поначалу слушал с интересом, но по мере того, как прояснялся сюжет, лицо его скучнело. Был он, пожалуй, поискушеннее Коншина в литературе и вкус имел тоньше… Игорь подошел к финалу, читал уже увереннее и с выражением:

«…Мы шли молча. Он часто останавливался и просто так по нескольку минут глядел на меня… В одном месте он поднял увесистую железную полосу. Я приказал ему бросить железо. Он отказался. Я поднял автомат, он улыбнулся и произнес:

— Стреляй!

Через какое-то время ему захотелось отдохнуть. Устроившись на стволе сваленного дерева, он спросил:

— Далеко еще?

Я не ответил. Он был чем-то доволен. Даже потирал руки. Хмурое лицо, каменные глаза и вся фигура по-прежнему оставались спокойными, но руки, собственно, даже не руки, а кисти их, выдавали его. Они самодовольно пожимали одна другую, сухая, морщинистая кожа ладоней неприятно шуршала, а пальцы даже похрустывали.

Затем сел на землю, сидел минут десять. Я приказал ему встать, он отказался. Он чувствовал себя господином положения. Начало смеркаться. Тени в лесу становились гуще, деревья плотнее. Я не знал, что же мне делать, и выходил из себя…

Я был, наверно, страшен, когда вскинул автомат. Он поднялся. Я думал, что он пойдет дальше по дороге, но он вдруг пошел мне навстречу. У этого человека были железные нервы, я видел много немцев, но такого волка впервые. Он приближался медленно, спокойно. Видя, что я не ухожу с его дороги, поднял железную полосу и стал вращать над головой. Воздух тонко свистел. Я вынужден был отойти в сторону. С торжествующей улыбкой он прошел мимо. Темнело…