Институт курортологии к сорок восьмому году стал совсем другим, чем в военное время. Все меньше лежало тут людей после фронтовых ранений и все больше обыкновенных больных. Появились и женщины, ладить с которыми Нине было труднее, чем с ребятами-сверстниками. Одно дело массировать раненого, защитника Родины, чтоб скорей его вылечить, чтоб предотвратить атрофию мышцы, другое — растолстевших — а каким макаром? — сытых баб, попадающих в институт по разным блатам. Нине было это противно, и она пошла к главврачу, пожилому желчному человеку, и заявила: «Посмотрите, какие у меня запястья. Я не могу месить их телеса. И не буду». К ее удивлению, главврач понимающе усмехнулся и дал команду поставить ее на пальпаторный массаж.
Да, работа медсестры уже потеряла тот большой и благородный смысл, бывший в годы войны. Нина уже подумывала, куда бы перейти, а пока поступила на курсы переводчиков с английского. Но пора уже решать и с институтом, только не знает она, в какой поступать.
Десятилетку она окончила в сорок первом. Уже в июле мать осталась без работы, так как эвакуировалось учреждение, где она работала. Да и учиться, когда идет война, казалось Нине чем-то даже безнравственным, надо же помогать фронту, и вот — «рокковские курсы» медсестер, эвакогоспиталь № 5005, а потом Институт курортологии…
Хотя зарплата медсестры оказалась не больше институтской стипендии, могла бы просуществовать и только учась, но Нина не сожалела — в войну была на своем месте. Сейчас она получает четыреста, тоже очень мало по новым ценам. Если в войну на свои двести двадцать она могла выкупить паек, то и теперь, после реформы, на всю зарплату можно было купить приблизительно столько же, что и на карточки. Но это ее как-то мало трогало, ей хватало… Самым важным было то, что благодаря «дяде Сэму» она была одета. Когда разыгрывали в госпитале американские подарки, ей достались чудные вещицы: светлое пальто из буклированной шерсти, нарядная, тоже шерстяная кофточка, свитер и синие прекрасные босоножки. Ну а ее беличий довоенный жакетик был еще вполне приличен, а ботики с меховой опушкой, полученные по промтоварному талону, тоже ее вполне устраивали. Да, и еще платье клетчатое, очень славненькое — тоже от «дяди Сэма».
Хотя теперешняя работа и не приносила былого удовлетворения, но она стала несравнимо легче… Главное, никто уже не умирал в палатах. А когда умирали после окончания войны — это было всегда очень страшно и больно. Она помнит, каким ударом для всего госпиталя было известие, что лежавший у них с парализованными ногами крымчанин Артем, который носился в своей коляске по коридорам, уверяя всех, что в родном Крыму его обязательно вылечат, не могут не вылечить, застрелился через несколько месяцев после выписки. Умер от гангрены другой ранбольной, лежавший в той же палате вместе с Игорем и Юркой-рыжим, ее дворовым товарищем. Да, из этой палаты, в которой подобрались хорошие и умные мальчики, любители поэзии, неуемные спорщики, в живых осталось лишь двое… Игорь и Юрка-рыжий.
И вот Игорю сегодня надо сказать, что случилось… Правда, казалось ей это пока не очень-то реальным, далеким, впереди же еще столько времени, но все же… Разумеется, Игорек обрадуется, давно ведь твердил, что семья без ребенка не семья, что нельзя быть эгоистами и жить для себя. И конечно, теперь-то он опять начнет канючить, что им необходимо расписаться.
Она вспомнила, когда сказал он ей это в первый раз. Было это в Тимирязевском парке, резвилась она вовсю, искупалась в грязном пруду, где никто не купался и который был инкубатором пиявок, потом залезла в малинник, откуда со скандалом была выдворена сторожем, сопровождаемая «лестными» эпитетами. Все это страшно шокировало Игоря, он надулся и был даже зол, и вдруг — «Я без тебя больше не могу, давай распишемся. И не говори ничего. Все равно я добьюсь этого, пусть даже будет тебе тогда и тридцать или даже сорок лет…»
Она расхохоталась. Сорок лет! Бог ты мой, она вообще больше сорока и жить-то не собиралась! Игорь, не понимая причин ее смеха, стоял в недоумении, нахмурившись, пока она, душа смеха, не пропела: «Ужель та самая Наина…» — тогда Игорь улыбнулся, сказав, что возраст для него не имеет значения, что он любит ее сущность, а не внешний вид. «Не смеши, как можно любить сорокалетнюю женщину?» — прыснула она опять смехом, а потом высказала свои соображения по поводу семейной жизни; что жить вместе да еще в одной комнате с матерью — это кошмар, что они тогда быстро надоедят друг другу и что вообще все это ни к чему.
Придя домой, она записала в своем растрепанном дневничке: «Произошло грандиозное, эпохальное событие!!! Мой Игорек предложил соединиться узами законного брака! Майн Готт! Я поражена? Стронута, сдвинута? Польщена? На моих глазах дрожат слезы умиления и благодарности? Отнюдь нет! Мне представилась его комнатка на Комсомольском, завешанная пеленками, заставленная сковородками и кастрюлями, и среди этого роскошного, обворожительного интерьера сижу я — в засаленном фартуке, нечесаная, расплывшаяся и ожидающая, как верная Медора, своего повелителя… Господи! Неужто это все? И жизнь окончена? И разве это та огромная, необыкновенная и обязательно трагическая любовь, о которой я мечтала? Нет, избавь меня аллах от такой унылой мещанской идиллии! И что же мне, бедненькой, делать???»
На другой день она рассказала об одолевающих ее сомнениях своим девочкам в госпитале, а они подняли ее, конечно, на смех: «Что ты, Нинок, дурочка, что ли? Беги завтра же в загс, не упускай шанс, не осталось же ребят наших лет, локти потом кусать будешь, а Игорек хороший парень, серьезный, скромный, и думать нечего».
Тогда она им: а вдруг встретит его, с «большой буквы», и что же? Она несвободна, как говорится в романах? Ой, как хохотали ее подружки — нашла, о чем переживать, закрутишь и с тем, с «большой буквы», подумаешь, какое дело, наперебой чирикали они, умирая со смеху… Но она же не такая, она не сможет. Не зря же в свое время рыдала она над тургеневскими повестями.
Вспомнив это, Нина подумала, что она нисколечко не изменилась за прошедшие два года и, увы, к узам Гименея относится все так же. Но Игорь ждет ее сегодня вечером. Наверно, купит конфет, печенья, а может, и бутылку вина для храбрости, ведь он грозился читать ей рассказ.
Игорь и верно ждал ее. Он устроил настольную лампу около дивана, погасил верхний свет, чтоб создать уютный полумрак, разложил рукопись, вскипятил на кухне чайник, раскрыл коробку конфет — угадала Нина! — и уселся с папироской, стараясь не раздражаться, — она, разумеется, опаздывала, и здорово опаздывала, минут на сорок. Ничего, думал он, придет время, и он возьмет ее в руки, перевоспитает на свой лад, будет она у него и собранная и серьезная. Она же умненькая и поймет, нельзя жить мотылечком, не думая о будущем, а главное — не делая этого будущего. А в том, что будущее в руках человека, он не сомневался. Он выкурил третью папиросу и занервничал. Чтоб успокоиться, стал проглядывать свою рукопись и — о ужас! — то и дело попадались ему корявые фразы, неточности, которые он тут же начал выправлять. И так увлекся, что прозевал Нинин звонок во входную дверь, а потому предстала она перед ним неожиданно. Дверь ей открыли соседи.
— Здорово ты меня ждешь! Даже звонка не услыхал, — обиженно выпалила она вместо приветствия.
— Прости, Нинуша, листал я рукопись, ну и… — он бросился к ней, помог снять жакет и провел в комнату. — Садись. Чай сейчас будем пить или потом, когда прочитаю тебе свой опус?
Нина села, небрежно закинув ногу за ногу, и как-то странно, немного загадочно поглядывала на Игоря.
— Погоди, Игорек. Пока ни то, ни другое. Я должна тебе что-то сказать.
— Что? — скрывая недовольство в голосе, спросил он, уверенный, что услышит какую-нибудь глупость вроде очередной любовной истории, случившейся в госпитале.
— Я беременна, Игорь, — почти весело объявила она.
Он побледнел, куда-то провалилось сердце. Отведя глаза, он лихорадочно, дрожащими пальцами чиркал спичками, чтоб прикурить. Нина наблюдала за ним со все большим и большим недоумением.
— Ты что, не рад?
— Я рад, конечно, — поспешно воскликнул он. — Но, Ниночка, это так неожиданно… И мне… мне еще два года до диплома… — бормотал он, понимая, что говорит не то. — И что же ты решила?
— Не понимаю. Что я должна решить? — уже невесело спросила она.
— Да, да, конечно… Я говорю глупости, прости… — совсем растерялся он.
— Господи, да ты испугался, — упавшим голосом произнесла она и поднялась. — Да ты, оказывается, трус… — уже совсем тихо, почти шепотом добавила она.
— Успокойся, Ниночка. Я совсем не испугался, но пойми, это так неожиданно. Да, я немного растерялся как-то, но это же естественно. Садись, пожалуйста, — он подошел и попытался усадить ее, но она отвела его руки.
— Да, ты трус, — повторила она. — А я-то думала, а я… — и направилась к двери.
Игорь схватил ее жакет и не давал одеться, но она сильно толкнула его и выбежала из комнаты. Он бросился за ней, рванув с вешалки пальто и шапку, но уже хлопнула входная дверь, и слышалось, как стучат по лестнице каблуки ее ботиков…
Когда он вышел на улицу, она уже скрылась за поворотом, и ему, хромающему да еще без палки, конечно, не догнать, однако он пошел за ней, на Кировской ему подвернулось такси-«эмка», в котором он и помчался на Каляевскую, надеясь опередить ее.
Больше часа мучился он около ее дома. То маячил туда-сюда, то заходил в подъезд погреться и без передыха курил одну папироску за другой, даже голова закружилась. Дождаться Нину надо обязательно, хоть всю ночь придется простоять, необходимо же объясниться, и непременно сегодня же. Да, он не сумел скрыть свою растерянность, даже смятение, но должна она понять, что ребенок, разумеется, преждевременен, нужно окончить институт, устроиться как-то с жильем. Ведь говоря о семье, он подразумевал будущее, а сейчас… сейчас это так осложнит жизнь всем. Но он не испугался, как она подумала. Совсем нет. Просто надо все обдумать спокойно и решить… А что решить? Этот вопрос сбил его. Что? Аборты же запрещены! А подпольный аборт, не говоря уж, что он — преступление, может вообще окончиться неизвестно чем, даже страшно подумать. Так что же решать? Черт побери, он совсем запутался…