Красные ворота — страница 64 из 82

42

Петр Бушуев, как начались погожие, предвесенние дни, понемногу начал прогуливаться по родным московским улочкам, ведь покинул он Москву в тридцать шестом, добившись военного училища, о котором мечтал с ранней юности. А там Дальний Восток, в тридцать восьмом — Хасан, в тридцать девятом — Халхин-Гол. Хоть и невелики были бои, недлительные, но все же настоящая война, и с потерями и со смертями, но и с геройством. Хорошо дрались ребята, честь им и слава. В сорок первом, еще в апреле двинулась их часть на запад. Ехали с радостью, надоел уже Дальний Восток с его сопками, малолюдством, суровым климатом и нелегкой службой. Но некоторые понимали, что перебрасывают часть неспроста, что ждет их на западе не просто служба в обжитых и хлебных местах… Но об этом не говорили, не положено было о войне поминать, с Германией-то — мир и дружба.

После операции нога побаливала, ходил Петр с палочкой, но променажи делал порядочные; особо часто в парк ЦДКА заходил, еще до армии любил там бывать — и на лодочке катался, и на танцплощадке не последним танцором был. Пройдется там по аллейкам, потом присядет на скамеечку, задымит «беломориной» и жизнь свою вспоминает. Что ж, жизнь как жизнь, честная, по совести… В войну, правда, выпивать приходилось часто: вначале — чтоб напряжение чрезмерное и усталость снять, ну а в конце победы отмечали. За каждый город взятый, а то и за пункт населенный — какое-никакое, а празднество. Тогда и награды пошли густо, обмывали… С бабами Петр не баловался, если и были два-три случая, так по пьянке, а душой оставался верен Катеньке. Из-за него же, чтоб с ним не расставаться, скрыла она беременность, только когда убило ее, сказал врач, приходила она, средства какого-нибудь просила, но слово с него взяла, чтоб не говорил Петру… Ну а тот, дурак честный, слово сдержал. Так с дитем и убило Катеньку…

В своих прогулках проходил Петр не раз и мимо заведения дяди Гриши, но не завертывал: не любил на ходу да в стоячку пить. Однажды встретился ему около павильона его недавний знакомец, бывший солдат Галкин.

— Товарищ подполковник, увидел я вас через окно. Здравия желаю, — и вытянулся с радостной улыбкой. — Я при деньгах сегодня, должон ответить вам на ваше тогдашнее угощение. Прошу не отказать, зайдемте к дяде Грише.

— Здорово, солдат… Галкин, кажись?

— Он самый, товарищ подполковник! Запомнили, надо же… Так не откажите, товарищ подполковник, однополчане же мы…

— Ладно, зайдем, — добродушно согласился Петр. — А что не на работе?

— Бюллетеню, товарищ подполковник. Я же инвалид второй группы, мне бюллетень в любой момент дают, только попроси.

Был Галкин и верно при деньгах, заказал коньяку, бутерброды с икрой и бутылочку фруктовой на запив. Поднес Петру на тарелочке, все так же сияя доброй улыбкой, и стало Петру приятно, ушел на время от мрачных мыслей, вспомнил, что был с солдатами всегда хорош, хоть и строг и что вроде бы любила его братва и за лихость — в блиндажах-то не отсиживался — и за внимание; многих по фамилиям знал и щеголял этим, особенно перед новенькими офицерами, которые в полк прибывали. В общем — отец-командир. В разговоры длительные, конечно, с солдатами не вступал — и некогда, да и незачем, а сейчас можно и поговорить с этим Галкиным, заглянуть, как говорится, в душу, чем жил солдат, чем болел на службе-то фронтовой.

Ну и поговорили… Опять Галкин пошел провожать Петра Севастьяновича до дома. И вот не в этот, а в следующий раз, когда опять повстречались у павильона дяди Гриши, после провожания пригласил Петр его к себе домой. Скучно днем было в пустом доме, все же на работе, Женька на занятиях своих, ну и тоска. Пробовал Петр занять время хозяйственными делами, а было их порядком — и табуретки расшатались, и у шкафа дверцы на честном слове держались, и матрац бы надо перетянуть. Но когда занялся, увидел — отвык от ручной работы, потерял навыки, ведь, честно говоря, за всю, может, службу, исключая училище, и гвоздя не довелось вбить; все солдаты делали, в белоручку превратился, тяжелей пистолета ничего в руках и держать не приходилось. Даже неприятно от этого Петру стало.

Когда Галкина в дом привел, как раз табурет разломанный и стоял в комнате, делал он его, делал, а не доделал. А солдатик сразу это приметил, зачесались руки и тут же начал возиться, а через минут десять стояла табуретка крепенько подбитая.

— Может, чего еще по хозяйству найдется? Я моментом.

— Да нет, хватит. Ты садись-ка лучше, побалакаем, вспомним деньки огневые, потревожим душу, чтоб всякой дрянью не зарастала. Что ни говори, вот прошла война, и как на ней тяжело ни было, а вспоминается все же хорошо.

— Так точно, товарищ подполковник!

— Да ты брось по званию-то, зови по имени-отчеству. Разрешаю.

С тех пор и стал заходить бывший солдат к Петру Севастьяновичу, правда, всегда только по приглашению, без этого не приходил, субординацию понимал, но разговоры у них выходили задушевные; больше говорил, конечно, сам Петр Севастьянович, но и Галкину удавалось словечко вложить, и, как правило, к месту. Вот спросил один раз Петр, помнит ли он Катюшу, санинструктора их батальонного, а солдат Галкин на это целый монолог выдал:

— А как же, Петр Севастьянович, такую распрекрасную девоньку не помнить? И ладная была, и каждому ласковое слово скажет, впрямь сестрица родная каждому солдату. Век нашу Катеньку не забуду…

Петру Севастьяновичу слышать такое было приятно, и иногда, растрогавшись, лез он в шкафчик, наливал Ивану Галкину рюмашку. Порой и сам пригубливал.

О делах своих он, конечно, перед Галкиным не распространялся, но чуял тот, подполковнику не очень-то хорошо, мается, потому и прошлое вспоминает.

Как-то раз застала их Настя, придя на обед с работы, и почему-то этот Галкин ей не понравился. Сказала Петру, когда тот ушел:

— Что это, Петя, друга себе нашел такого замухрыжного? Пьяница, видать?

— Это солдат мой, Настя. Не трогай, мое дело. Мне с ним хорошо, может. Поняла?

— Да мне что, пожалуйста, води кого хошь. Странно только, — пожала она плечами.

— А ничего странного нет. Мне солдат завсегда ближе, может, был какого офицера. Хоть солдат без командира мало что значит, но самые тягости ему довелось пережить и перемочь. Уважать солдата надо.

Такое Настя от Петра слыхала впервые, и ей понравились эти слова. Больше она разговора на эту тему не затевала — прав брат. А потом вспомнила, что солдат этот Галкин служил у Петра в батальоне как раз в сорок втором году, а Марк говорил, что в том же году в плен попал. Может, в одно время все это было? Расспросить бы этого солдата ненароком, но для этого надо его без Петра увидеть. И стала Настя такого случая искать…

43

Если на Марка коншинские вирши не произвели никакого впечатления, то в «Коктейль-холле», в который потащился он, не выдержав вечернего одиночества, несмотря на предупреждение того же Марка, эти стихи, прочитанные Коншиным барменше Риммочке, успех имели и вызвали даже восторги. Прошедшая, наверно, через огонь, воды и медные трубы Риммочка была сентиментальна, и такая возвышенная любовная грусть ее растрогала.

— И кто же она такая, ваша любовь? — спрашивала она его. — Хоть бы мне кто такое написал… Приготовить еще?

Коншин кивал, пил еще один коктейль и, хмелея, наполнялся сладковатой тоской — «Не обнимать мне ваши плечи, не целовать вам глаз…», и не приходило ему в голову очень простое, что читать стихи, посвященные Наташе, здесь — совсем не место, что это если и не кощунство, но что-то вроде этого. Но он продолжал лепетать их и про себя, и вслух Римме, находя в этом горькое наслаждение. И продолжалось это до тех пор, пока не пробежала мысль, что Наташа-то собирается замуж не за красивого кавторанга, с которым он ее видел, а за такого же студента, возможно еще более нищего, чем он, и нечего ему упиваться жалостью к самому себе, не лучше ли подумать о том, что не приняла в нем Наташа, почему не смогла поверить в него, что оттолкнуло ее?

Он даже отрезвел немного, отодвинул от себя бокал и стал перебирать в памяти все встречи с Наташей, все их разговоры, стараясь взглянуть на них и на себя глазами Наташи. Это не сразу получилось у Коншина, но когда получилось, то, увы, «светлого образа» не вышло… В какие его чувства она могла поверить там, на даче, когда после ночи у костра, первых поцелуев он весь день ворчал, что не может попасть в Москву? Ну и часто помятый вид его при встречах у Красных ворот, и «выходы» в рестораны после получек, и ночевка Аси, и, наконец, эта история с письмами Леньки Нахаева? Да еще его идиотское — «полюбите нас черненькими…». Да, глупо и бездарно все вышло, черт побери. А теперь вот — «Не думать, позабыть, не вспоминать о старом поможет хмель…»

— Пожалуйста, еще, Римма, — попросил он.

Он тянул коктейль и думал, что, наверно, надо написать Наташе большое-большое письмо, в котором все объяснить, и он начал его уже сочинять в уме, но мешали шум голосов, глупая песенка из радиолы: «О любви не говори, о ней все сказано…», громкий шепот сидящего рядом пожилого поэта, автора слов популярной песни времен гражданской войны, который бубнил стихи соседу по стойке, постоянный громкий смех какой-то женщины из зала.

Возвращался он домой пешком, денег на машину не осталось. Москва была пустынна. Изредка попадались парочки или одиночки, бредущие, как и он, домой. Проходя мимо магазина «Скупка золота и серебра у населения» на Петровке, он вспомнил, что хранится у него где-то десятирублевый золотой, подаренный ему дедом в юности, НЗ на крайний случай, если уж совсем станет туго. Сейчас как раз и наступило это «туго», до пенсии далеко, до стипендии еще дальше, и надо ему завтра что-то придумывать — либо занимать у кого-то, либо направить свои стопы на Спасскую, в ломбард. Перспективы нерадостные.

На следующее утро заявился к нему ни свет ни заря Колюня Крохин. Коншин поднялся встрепанный, разбитый, как всегда после выпивки, — и противно, и совестно, и обидно за бессмысленно проведенное время и истраченные деньги.