— Извини, Алеха, что рано приперся, но дело у меня… Помнишь, для справочки ты мне печать сделал? Так вот еще на один документик надо.
— Какой еще документик? — протирая глаза, спросил Коншин.
— А вон какой, — и Колюня вытащил из рыжей полевой сумки стопку бумаг. — Аттестаты это. За среднюю школу. Дружок мой в типографии работает. Понял? Пока бумажки, а с печатью — документ! Оторвут с руками! По тысяче пойдут. Делим на троих, дружку часть, мне за реализацию, ну и тебе… Триста монет. Валяй поднимайся, быстренько сделаем…
Коншин не сразу сообразил, о чем это он, но, когда увидел бланки аттестатов, все понял.
— Я не буду этим заниматься, — тихо, но твердо сказал он.
— Да ты что? Деньги же сами в руки, двадцать минут работы, пяток отстукаем — полтора куска гарантирую. Боишься, что ли? Так ведь я все продумал, у меня один алкаш, который меня и не знает, все провернет. Даже если погорит, до нас не докопаются. Ты что, Колюню не знаешь? Чтоб я на таком дерьме погорел? Да ни в жисть!
— Кроха, — начал серьезно Коншин, — я тогда сделал для тебя, потому что верил, что сказал ты мне правду, сделал как товарищу-фронтовику. Понял? А это… это совсем другое.
— Но опохмелиться-то ты хочешь? Однова живем, Леха, больше я просить тебя не буду, к черту это, но сегодня-то давай сделаем. Один-единственный раз и — все, завяжем. Я своему дружку-то обещался твердо, сделаем, мол, без звуку, есть у меня друг… А ты?.. Давай, я сейчас за пивком сбегаю, поправишься малость и… Ну?
— Отстань, Колюня.
— Значит, все?
— Все. С этим все.
— У тебя же грошей нема, — покачал головой Колюня. — И чего кочевряжишься, не пойму.
— Ты ж, Колюня, мне всегда о своей честности твердил. А сейчас что мне предлагаешь?
— Так я в карман никому не лезу. Наоборот, доброе дело сделаем, сколько фронтовичков, не успевших десятилетку окончить из-за войны, нам спасибо скажут.
— А ты демагог, Колюня, — сказал Коншин и пошел в ванную. — Не уходи, я сейчас.
Колюня кивнул, закурил и призадумался. Его честная в общем-то душа жульничества не принимала, но в этом деле, казалось ему, ничего особо бесчестного нет. С точки зрения кодекса, уголовщина, конечно, налицо, но по-человечески-то?.. Черт побери, но и жить-то надо…
Коншин, вернувшись, сказал, надо ему золотой продать, денег у него и верно нет и не предвидится.
— Нет уж, Алеха, «рыжик» на черный денек прибереги. Лучше уж давай пишмашинку загоним, это я тебе запросто устрою.
С машинкой расставаться Коншину не хотелось.
Колюня почесал в затылке, его цыганская физиономия напряглась, что-то он прикидывал, а потом хлопнул себя по лбу.
— Мелочиха устроит? — спросил он.
— Все меня сейчас устроит. Просадил вчера последние.
— Облигации есть, конечно?
— Разумеется.
— Доставай. Есть у меня один старикан, который скупает. Но по десятке за сотню. Устроит?
Коншин кивнул и полез в ящик буфета, где лежали разные документы и, кстати, тот десятирублевый золотой. Своих облигаций набралось на тысячу; остальные были родительские, их было много, но Коншин, разумеется, брать их не стал.
Старикана нашли в пивной, что на Мещанской близ Ботанического сада. Маленький, худенький, с острыми, бегающими глазками, он без всяких разговоров забрал облигации и отслюнявил десяток десяток. На сотню скромненько можно было прожить неделю, что Коншина вполне устраивало. Пришлось, конечно, поставить Колюне пива кружку, выпил и сам… На прощанье Крохин сказал:
— Правильно, что ты отказался. Мы же с тобой люди честные, зачем из-за мелочи мараться; любить — так королеву, воровать — так миллион… — закончил известной присказкой.
Марк верил в себя, а потому разглагольствование Юрки Шеховцева, когда-то приятеля, а теперь деятеля МОСХа, и вальяжной Валерии, разлюбезной бывшей супружницы, нисколько на него не подействовали. Наоборот, чувствовал он себя победителем и, вспоминая эту встречу, каждый раз бурчал себе под нос: «Промахнулись, уважаемые, меня же не собьешь вашим соцреализмом, я-то в нем поболее вас понимаю, я знаю, что делаю». Но это то, что касалось дела, а вот само появление Валерии в его мастерской привело в раздражение. Он совсем без боли и даже обиды принял их разрыв, потому что был тогда наполовину мертв. Ему еще надо было войти в живые, обрести обычные человеческие чувства, и он как-то сразу выключил ее из своего существования. И вот появилась, напомнив, что была у него до войны какая-то другая жизнь, и это неясно тревожило его, отвлекая от главного. Сегодняшняя жизнь, освещенная большой задачей, казалась ему гораздо осмысленнее и важнее той, прошлой, возвращаться к которой он не намерен. Но все же после прихода Валерии воспоминания о предвоенных годах начали прорываться к Марку, внося беспокойство и раздражение.
— Кончил переживать? — спросил он Коншина, ждавшего его, как они договорились, у входа на Сельхозвыставку на Хованской.
Коншин кивнул с кислым выражением лица.
— Начнем работать, развеешься, — бросил Марк, а потом усмехнулся: — Тем более тут будет полно студенточек из Суриковского.
— Не до них мне, — махнул Коншин рукой.
На выставке Коншин не был с довоенных лет, забыл уже все павильоны и сейчас с интересом разглядывал этот почти сказочный разностильный городок. День стоял солнечный, по-настоящему весенний. От павильонов пахло свежей краской, около них крутился народ. Марк шел с рассеянным видом и молчал, а Коншину хотелось высказаться по поводу того разговора в мастерской Марка, но он не знал, с чего начать, и надеялся, что Марк сам скажет что-то.
— Знаешь, Марк, — начал он наконец, — я не всегда был на твоей стороне тогда.
— Да ну? — повернулся Марк.
— Аргументы твоего приятеля и Валерии показались мне убедительными. Я бы на твоем месте махнул бы большое полотно, выставился и утер всем нос. Ты же можешь…
— Что еще скажешь? — хмыкнул Марк.
— Больше ничего.
— Слава богу… Неужто ты не понял, что они как раз и хотят этого… моего поражения?
— Поражения? — удивился Коншин.
— Да… Но все это ерунда. Дело сейчас в другом — от меня уходит куда-то то, что питало мою работу, — уже серьезно сказал Марк и задумался.
Однажды Настя, возвращаясь с работы, встретила солдата Галкина. Он был под хмельком. Весело, малость заплетающимся языком поздоровался с ней, справился о здоровье Петра Севастьяновича и пошел вместе с Настей — то ли по дороге ему было, то ли поболтать захотелось. Насте было это на руку, завела разговор о времени, когда вместе служили солдат Галкин и Петр. Тот вроде даже обрадовался и начал сбивчиво, перебегая с одного на другое, рассказывать о своем житье-бытье в ту тяжкую весну сорок второго — и как наступали безудачно, и как голодуха навалилась из-за распутицы, и как залило водой всю передовую, и как силенок не было убирать и хоронить убитых, ну еще всякое, что на память приходило.
— Ну а что же больше всего запомнилось? — спросила Настя.
Солдат почесал за ухом, сдвинул свою армейскую ушанку набок и спросил сам:
— А Петр Севастьянович ничего вам не сказывал?
— Нет, ничего.
— Тогда я тоже говорить не буду, — решил бывший солдат.
— Почему же?
— А так… Незачем, раз сам Петр Севастьянович об этом не говорил.
— Что же это, тайна какая-то? — улыбнулась Настя.
— Тайна не тайна, но пусть уж сам подполковник вам расскажет.
— Ну раз об этом не хотите, так скажите, а как к нему солдаты относились?
— Что солдаты? Они ведь разные. Многие без понятиев. А потом же Петр Севастьянович был для нас большое начальство, командир батальона отдельного, это вроде командира полка. Не каждый солдатик-то и видел его. Нашему брату кто самый близкий? Отделенный, затем взводный, ну и комроты, конечно, а комбат… — Галкин призадумался, несколько шагов прошел молча, потом папироску «Прибой» закурил и после нескольких затяжек добавил: — Страшно мы наступали… Страшно. Силенок уже не было, а все давай и давай… Ну и некоторые ворчали: выслуживается наш комбат, орден хочет заработать на нашей… ну, понимаете ли, кровушке. Несознательные, конечно, такое брякали.
— Ну а вы как думали? — тихо спросила Настя.
— Я-то? Я понимал, на него, на комбата-то, тоже высшее начальство давит, приказы отдает… Он тоже человек не вольный.
— А он говорил, любили его солдаты, — задумчиво произнесла она.
— Может, и любили, — замялся Галкин. — Я, к примеру, очень ему благодарен за стопочку и хлебушек. До сих пор помню… А вообще, какая на войне любовь? С нашим братом порой без палки не обойтись, страх страхом надо было выбивать. Иной раз сил нету себя превозмочь, так тут и матерок, и окрик крепкий ох как помочь может. Ведь на пули-то идти очень и очень неохота… Это сейчас, когда времечко прошло, кажется, вроде бы и здорово на войне было. А тогда… — махнул рукой бывший солдат, вздохнул глубоко.
И поняла Настя — хотя и раньше представляла, — что для солдата Ивана война была — одно, а для брата ее — совсем другое, хотя и не отсиживался он в блиндажах, как говорил, и ранен был не один раз, но все равно — другое… И, придя домой, за обедом сказала она Петру:
— Тут я твоего солдатика встретила. Спросила, что самое памятное было в то время, когда вместе служили, так не ответил почему-то. Сказал, чтоб тебя спросила. Так вот и спрашиваю.
— А чего это тебе вдруг понадобилось? — сдвинул брови Петр.
— Так…
— Для меня весь сорок второй памятный. Тяжелый год был.
— Так что же было, о чем он говорить не захотел?
— Откуда я знаю, о чем он тебе не сказал? — хмуро усмехнулся Петр. — И зачем тебе все это?
— Вот зачем. Чем больше я, Петр, думаю, тем становится мне ясней, служил у тебя тот художник, который нам повстречался.
— Ну и что? Может, и служил.
— Так виноват ты в чем-то перед ним. Вот что я поняла, — выдохнула Настя наболевшее.
— Не придумывай. А если он ко мне претензии какие имеет, пусть придет, разберемся, — повысил голос Петр на последнем слове.