Красные ворота — страница 69 из 82

Учитель
принял!

«Вы же, батенька, расстрела им требуете», — этими словами старый художник

все
сказал, и не надо обманывать себя тем, что это во имя добра сделано, чтоб не повторилось это бесчеловечное. Нет, все эти «во имя», «на пользу» — ерунда! Все это софистика! Да, он «расстрела требовал» всем тем, кто допустил это. Все так. Все правильно. Только устал он от ненависти, а может, просто устал от работы, от непрерывного напряжения? А может… может, освободило его созданное им от ненависти? Может, для того и нужно было это? Иначе задохнуться можно бы, жить нельзя…

50

«Фронтовой друг Алексей,

— писала Коншину разведчица Ася в письме, которое он на днях получил. — 
Называю тебя так, хотя и не воевали вместе, но был ты в тех же местах, на ржевской земле, да и принял меня по-дружески в Москве, а главное, без глупостей. Ответа я еще не получила, а потому беспокоюсь очень. Чувствую себя неважно, часто прибаливаю… Жизнь в деревне и скучная и скудная, но после всего пережитого уже то, что крышу над головой имеешь, дом свой — хорошо, и вроде бы ничего больше не нужно. Вот восстановили бы мне мою службу в армии и инвалидность бы военную дали — успокоилась бы совсем. Девочки, с кем служила, пишут мне. У них тоже не все ладно, висит над нами этот плен проклятый, но разве виноваты мы… Вот говорила я тебе, что раз двадцать переходила линию фронта, ты еще удивился, зная, как трудно это. Так вот не получилось один раз. Из Малого Воронькина, где держали наши оборону, надо было мне в Большое Воронькино перейти, которое, к несчастью, на высотке находилось, а на колоколенке церковной у немцев наблюдательный пункт был и снайпера оттуда стреляли. На нейтралке редкий такой кустарничек был, ольшаник, между которым болото, не везде промерзшее. Вот ночью и отправились мы. Мороз, поземка метет, а мы ползком… Ракеты каждую минуту вспыхивают. Проползем два-три метра, замираем. Какая скорость при таком движении? Час прошел, а мы и четверть нейтралки не прошли. Окоченели, ни рук, ни ног не чуем. Еще проползли немного между кочками, а потом видим, не пройти дальше, заметят фрицы… И так вот три ночи… На четвертую решило командование огоньку дать, отвлечь немцев… Началась стрельба, немцы, конечно, в ответ; в таких вот „благоприятных“ условиях и проскочили нейтралку чуть правее деревни… И вдруг — „хальт!“. Откуда? Ничего не видать! И тут под самым нашим носом начали раздвигаться кусты, и ствол автомата на нас, а потом и немец появился — страшный, большой, в белом маскхалате, словно привидение какое. Тут у нас душа в пятки, поняли, нарвались на ихний „секрет“…

Больше писать не буду, да и не могу, потому как с этой минуты и началось для нас самое ужасное… Вот сейчас написала эти строки, а у самой сердце зашлось… Понимаешь, трудно держать в себе, ты уж прости, что я перед тобой вроде бы как исповедуюсь, но напишешь — и полегчает малость. Ну, всего тебе доброго…»

Коншин дочитал письмо, и встала перед ним худенькая, закутанная в платок деревенская девчонка с усталыми и так много видавшими глазами, девчонка, двадцать раз переползавшая ничейное страшное поле, чтоб идти в неизвестность, в чужой, занятый врагом мир, идти даже без оружия, совершенно беспомощной, надеясь лишь на какое-то счастливое стечение обстоятельств… Вспомнилось ему, как писала Ася, что пришлось ей в ноябре, да еще ночью, переплывать Волгу, а затем идти босиком более десяти километров, и шла, пока не вышла к своим…

И не по себе стало, даже стыдно… Что все его «переживания» по сравнению с судьбой этой девочки? Что они и перед той, недавней жизнью на войне, трудной, но чистой, когда не о себе думалось, когда главным было — Родина… Да, вышли они из великого строя, разбрелись и ищут каждый свою дорогу, торят собственную тропу, но оказалось нелегко это и непросто. А жизнь все подбрасывает и подбрасывает всякие сложности, а разобраться в них трудно, а может, и невозможно.

А мечталось же о другом. О каком-то большом деле, равном тому, что они на войне делали, о творчестве настоящем, а ковыряется он сейчас на выставке с плакатиками. Хорошо и то, что устроил ему Марк эту работенку.

Девчонок-студенток, которых тот поминал, работало много, но ни одна Коншину не нравилась. Прошло, видно, то время, когда каждая хорошенькая девчонка привлекала внимание, миновала пора мальчишеских влюбленностей, окрашивающих жизнь тревожным и волнующим ожиданием. Ушла вот и Наташа… Не стало и не будет больше встреч у тех призрачных Красных ворот, провожаний по Басманной. И что-то померкло в его жизни…

51

После поездки в Красково, где он был так решителен и заставил Нину отказаться от задуманного, Игорь стал немного спокойней, хотя и не встречались они больше и на письма его Нина не отвечала.

Хорошо еще, закрутили его институтские дела, он же комсоргом курса был, а кампаний хоть отбавляй. То борьба с низкопоклонством, теперь вот с морганизмом-вейсманизмом, протаскивающим идеалистические идейки о неизменности генов. Вот что академик Презент в «Огоньке» писал: «Всякому ясно, что вещество наследственности, не испытывающее никакого влияния со стороны тела, не изменяемое условиями жизни и остающееся бессмертным, — это лишь наукообразное выражение „души божьей“». Конечно, в Тимирязевке по этому поводу дискуссия за дискуссией. А их организовать нужно, найти выступающих, подготовить…

То, что эти дискуссии были, мягко говоря, не совсем дискуссиями, потому что защитников морганизма не находилось и все выступающие били в одни ворота, Игоря не смущало — со всякими там идеалистическими представлениями в науке надо кончать. Это для него непреложная истина, а потому, когда встретил на улице Володьку и завел об этом разговор, был искренно удивлен его словами:

— По-моему, Игорь, истин в конечной инстанции не существует. Этому и диалектика, кстати, учит.

— Ты гуманитарий и в этом ни в зуб ногой, а мы изучали, — возмутился Игорь. — Вообще, смотрю я, у вас с Коншиным тумана в головах полно.

— Тумана? — усмехнулся Володька. — Возможно. Я как-то задумался, Игорь, науке-то настоящей еще двухсот лет нету. И считать, что она уже все знает, вряд ли можно. По-моему, сейчас серьезнее дела есть, чем этот морганизм-вейсманизм.

— Не понимаю тебя, — сухо сказал Игорь, поджав губы. — Идеалистические идейки — это не серьезно?

— Надо еще доказать, что они идеалистические.

— Ну, знаешь… — покачал головой Игорь.

На том бы и разошлись, и остался бы у Игоря неприятный осадок от несколько пренебрежительного тона Володьки с оттенком даже какого-то превосходства, если бы тот не спросил:

— А как дела с рассказом, Игорь?

— Понимаешь, я долго думал после того разговора с вами и решил, что вы с Коншиным в чем-то правы. Я переделал конец — лейтенант не убивает отца, а отводит его в часть… Ну, пришлось немного изменить обстоятельства.

— Но там-то его расстреляют, — после некоторого размышления сказал Володька.

— Ну это необязательно. Главное, сын выполнил свой долг, не отпустил врага, хотя тот и его отец.

— Давал куда-нибудь?

— Нет. Замотался с институтскими делами, ну и, честно сказать, боязно как-то. На меня вообще тут всякие неприятности навалились.

— Ты пиши, Игорь, — серьезно сказал Володька. — О войне надо. Только о настоящей. Понимаешь?

— Думаешь, надо? Сейчас вроде все о другом пишут.

— Обязательно надо, Игорь. Пиши. Желаю успеха.

Теперь вот расстались хорошо, а то уж Игорь опять хотел обозвать Володьку анархистом, но заинтересованность в литературных опытах Игоря примирила его с ним.

Да, все эти институтские дела — и занятия, и общественная работа — отвлекали, помогали забыть на время о своем личном, но это днем, а вечерами наваливалась тоска и садился за очередное письмо.

«Милая моя Нинушка!

Я даже не знаю, читаешь ли ты мои письма? Может быть, выбрасываешь нераспечатанными, но нельзя же так. Я же пишу тебе о серьезных вещах — о своей любви к тебе, о том, что скучаю, мечтаю о встрече… Это жестоко с твоей стороны, а такой черты характера я в тебе не замечал, ты казалась мне всегда очень доброй и отзывчивой. Единственное, что я хочу — и это непременно должно быть, — твоего счастья. Я люблю тебя не только для себя, в этом я не хочу быть эгоистом, я хочу любить тебя для твоего счастья, если я вообще могу дать счастье человеку. Можно не соглашаться с отдельными чертами твоего характера, но в целом, как человек, женщина, ты такая, что любому из живущих теперь можешь дать счастье, которое все мы тщетно, как в потемках, ищем и не можем найти. Помнишь песенку — „Счастье лежит у нас на пути, а мы проходим мимо“?

Ниночка, извини, тебе, наверное, скучно все это читать. Но я не могу понять твоего отчуждения. Если ты любишь, неужто нельзя простить мне минутную слабость и растерянность?

Мне хочется сказать много ласковых слов, но знаю, ты не любишь сюсюканий, а потому молчу. А кстати, почему от тебя я никогда не слышал таких слов?

Сейчас я думаю, какое прекрасное и благородное чувство — доверие! Как помогает оно жить, как с ним легко. Но мне не говорила ни разу — „Будь уверен во мне. Надейся на меня“. Почему, Нинуша? Я так хочу верить тебе. И чтоб ты верила мне. А ты упрекнула меня один раз в рассудочности и даже в каких-то зачатках карьеризма. Это не так. Карьеру я понимаю только как служение нашей великой цели. Помню, ты несколько иронически отнеслась и к моему намерению вступить в партию. Да, я не очень здоров, но, надеюсь, у меня хватит сил и ума, чтобы быть достойным этого звания. Тут ты была не права, а ирония твоя неуместна. Я очень самокритичен, знаю свои возможности и их пределы.

Дорогая Нинуша! Мне очень плохо и от твоего молчания, и от невозможности видеть тебя. Но я держусь. Держусь и в институте, где я все еще „железный“ комсорг, держусь и дома, чтоб не расстраивать маму. Она пока еще ничего не знает. Только ночами я могу дать себе право на переживания. Пожалела бы ты меня… Целую тебя и обнимаю».