Кстати, этим объясняется, видимо, и то, что я совсем не думаю о будущем ребенке. Мне кажется это пока очень и очень далеким. Порой мелькнет мысль, если девочка будет, какое я ей платьице сотворю из своей старой блузки. И все! Вот такие дурацкие мысли… И конечно, меня никто не понимает, смотрят все, как на чудо природы, думают, что я блажу, что во мне полно дури, и в голову никому не придет, что я пускаюсь во все тяжкие лишь для того, чтобы сохранить свое „я“. Да! Никто же из моих подружек не читал „Единственный и его собственность“ Штирнера. А я читала! Может, я и не все поняла, но в главном разобралась. Я не хочу, чтоб на меня давили, превращали в клушу, говорили банальности и ждали от меня в ответ такие же, я не хочу… не хочу… Да, я много чего не хочу, но все же я чего-то
хочу
? Тут я задумываюсь над листком своей тетрадки, морщу лоб от невероятного интеллектуального напряжения, и, увы, никакого ответа… Ладно, подумаем об этом потом…»
54Открытие ВСХВ не за горами, и в павильонах шла горячка. Вкалывали и художники, и лепщики, и рабочие… Работа успокаивала Коншина и отвлекала от нерадостных мыслей. К тому же под расчет должен был он получить приличную сумму, которую решил истратить разумно.
К вечеру в павильон заявилась Валерия. Она лениво и плавно прошлась по залу, мельком, без особого интереса поглядела на то, что делают ребята. Никто, кроме Коншина, конечно, внимания на нее не обратил, мало ли кто шастает по залу, да и торопились все, последние дни ведь. Потом подняла она голову на леса, где стоял Марк, поправляющий свое панно после худсовета, но не позвала его, а, оглядевшись, нашла свободный стул и села.
Коншин украдкой поглядывал на нее. Его интересовала эта красивая, уверенная и знающая себе цену женщина. Она не спеша выкурила папиросу, после чего поднялась и громко сказала:
— Марк, я буду у павильона, — и, не дождавшись ответа, выплыла из зала.
Проходя мимо Коншина, она мягко коснулась его плеча:
— А, это вы, мой спаситель… Здравствуйте. Вы не можете выйти со мной на минутку?
Коншин вздрогнул от неожиданности и, почему-то волнуясь, пошел за Валерией. Присели на скамейку у павильона, она предложила ему закурить, он взял длинную «казбечину», показавшуюся необыкновенно ароматной после куримого им по причине безденежья «Прибоя».
— У вас с Марком дружба? — спросила она.
Вряд ли. Дружат с равными, а я пока… так, начинающий.
— Но вы часто у него бываете, он, наверно, делится с вами своими планами?
— Не очень, но…
— А вы
все
его работы видели? — как-то напряженно спросила она.— Я видел много, но все ли? Не знаю.
Ответ Коншина, видно, не очень удовлетворил ее. Она помолчала, подумала и лишь спустя минуту сказала:
— Вы не находите, что Марк топчется на одном и том же и это не дает ему возможности двигаться дальше?
— Мне трудно судить, но, по-моему…
— Да чего я вас спрашиваю? — перебила она запальчиво, отбросив свою величавую медлительность. — Разумеется, он обратил вас в свою веру! Но жизнь-то его проходит! Ему уже за тридцать! А кому нужны его узники, этот плен, этот кошмар! Ну хорошо бы написал одну картину, а он тянет какой-то цикл. Все его вещи антиэстетичны, нехудожественны, какой-то сбитый рисунок, нет цвета, воздуха, серый унылый колорит…
— Вы сами художница?
— Я искусствовед и бесперспективность его работы понимаю лучше других. Скажите, из тех картин, что вы видали, не было триптиха?
— Нет.
Вышел из павильона Марк и неспешной походкой двинулся к ним. Коншин поднялся и хотел было идти, но Марк движением руки остановил его.
— Здравствуй, Валерия… Чем обязан? — с шутливой церемонностью спросил он.
— Мне нужно поговорить с тобой. Наедине, Марк, — подчеркнула последние слова.
Коншин опять поднялся.
— Пусть он останется, Валерия. Я ведь более или менее знаю, о чем ты собираешься говорить, — Марк присел на скамейку. — В прошлую нашу встречу я забыл тебе сказать довольно важную вещь. Так вот, милая, прежде чем ходить и уговаривать меня, вам всем надо понять, что мне совершенно наплевать на всю вашу возню, никакого отношения к искусству не имеющую. Скажу больше — если бы мои вещи каким-то случаем попали на выставку и получили бы признание сегодняшней критики, меня бы это убило, значит, я сделал совсем не то. Понимаешь? Вы все барахтаетесь в сегодняшнем дне, в его конъюнктурах, в его неправде.
— Неправде? — удивилась Валерия.
— Если ты этого не видишь, нам не о чем говорить.
— Я не понимаю, Марк, о чем ты? Какая неправда? Нашей жизни?
— Не жизни. В правде нашей жизни у меня сомнений нет; я говорю о неправдах
сегодняшнего
дня с его травлями, с кампаниями, с его дутыми именами в науке и искусстве. Народ только что выиграл великую войну, спас Россию, а ему стали твердить о каком-то его низкопоклонстве перед Западом, о каких-то неизвестно откуда взявшихся космополитах. Зачем это, для чего? Задумывалась?— Погоди, погоди… Ты говоришь ужасные вещи, — лицо Валерии покрылось красными пятнами, она нервно вырвала пачку из сумочки, закурила, но уже не небрежно-красиво, а как-то суетливо, короткими торопливыми затяжками.
— Ужасные? — усмехнулся Марк. — А как назвать твою статейку? Кстати, поздравляю — идешь в русле. Ну и что ты можешь мне сказать?
— Мне есть что сказать, но ты говори дальше. И ответь — тебе не страшно?
Марк усмехнулся, дернул плечом, а потом сказал очень серьезно:
— Я был в плену. Меня считали, как и многих других, предателем. Чего уж страшнее. Мне после этого уж… — усмехнулся он, махнув рукой. — Сейчас важно одно — остаться самим собой и чистым. Ты уже замарала себя своей статейкой. Через несколько лет тебе будет стыдно.
Такое Коншин слышал от Марка впервые. Он все больше смешочками, намеками, а тут, видно, вырвалось наболевшее. Валерия сидела, опустив голову, и пока молчала. Марк поднялся.
— Ну что, пока? Мне надо добить работу, — и собрался уходить, но она подняла голову и остановила:
— Погоди, Марк! Теперь выслушай меня! Я для этого, кстати, и пришла.
Он остановился, подумал и нехотя сел на скамейку.
— Очень хорошо, что ты проговорился — хочу быть чистым. Теперь я поняла, почему ты отстранился от жизни, оставив на других «сегодняшний день», пусть они крутятся в нем. А это не чистоплюйство, Марк? Стоять в сторонке и ждать, когда все утрясется, и палец о палец не ударить. Ты сам как бы исключил себя из союза, а находясь там, мог бы выступать против этих, как ты сказал, дутых имен, а не поносить все и вся в узком кругу. Ты выдумал себе какую-то сверхзадачу, и остальное тебя не касается. Не знаю, будущее покажет, но если ты и окажешься прав — в чем очень сомневаюсь, — то все равно — трудное и сложное время ты прожил в стороне. Может, я и накрутила что в своей статье, так выступи открыто, раскритикуй, а не цеди ехидно, что я иду в русле. Да, иду! Я ведь работаю в «сегодняшнем дне»! Возможно, мне не все в нем понятно и ясно, но я верю, есть во всем какой-то глубокий смысл, которого нам пока не постичь. Я все сказала, Марк. Можешь идти, — закончила она, выпалив на одном дыхании.
И Коншину показалось, что в ее словах
правда
. Он растерянно переводил взгляд с Валерии на Марка, который выслушал все внимательно, без своей обычной снисходительной усмешечки.— Что ты сказала, все распрекрасно лишь при условии, что мне дали бы публично раскритиковать тебя. Но мне не дадут. Так что это попахивает демагогией. Ну а насчет «глубокого смысла», которого нам «не постичь», то не пора ли, милая, к своим мозгам относиться хоть с малой толикой уважения?
А теперь, выслушав Марка, Коншин решил, прав все-таки Марк. Валерия, уже побледневшая, красные пятна сошли, смотрела на Марка с тревогой и беспокойством.
— Скажи, Марк… — она замялась, — скажи, ты написал какой-то триптих, это верно?
— Написал… Откуда ты знаешь?
— Это неважно. Где он у тебя?
— В мастерской. А что?
— Ты сумасшедший, Марк. И я… я боюсь за тебя.
— В нем ничего страшного, — спокойно сказал Марк. — Но кто тебе о нем сказал? Я показывал лишь одному человеку.
— Не знаю, кому ты показывал, о триптихе говорят… Спрячь его, Марк, или уничтожь.
— Ты для
этого
и пришла?— Да… — еле слышно ответила она.
— Что ж, благодарю, — так же спокойно произнес он.
— А что за триптих? — вырвалось у Коншина.
— Так, одна вещица… Может, покажу тебе, — ответил Марк, а потом повернулся к Валерии. — Я подумаю, Валерия…
— Тут нечего думать! Прошу тебя — спрячь подальше или уничтожь, — выпалила она.
Марк и Коншин долго смотрели ей вслед… Она величаво уплывала от них, покачивая бедрами, и не было ни одного мужчины, который бы не оборотился и не проводил ее взглядом.
— Марк, этот триптих действительно такой страшный, что…
— В нем правда. И я его ни за что не уничтожу. Пусть сажают, — Марк резко поднялся. — Пошли работать.
— Что же в нем?
— В центре русская мать, а рядом сыновья — один лагерник у немцев, другой у нас…
55— Мама, — спросил Володька, — остались ли от отца письма?
— Володя, — с трудом начала мать, — ты должен понять меня и простить. Я не могла хранить его письма. Я понимаю, я совершила преступление и перед ним, и перед тобой, но тогда… тогда я думала только о тебе. Случись что со мной, что было бы с тобой? Тогда главным было сохранить жизнь, а не бумаги… Понимаешь?
— Стараюсь, мама… Но можно было где-нибудь спрятать или отдать знакомым.
— Где спрятать, каким знакомым отдать?! — с отчаянием воскликнула она. — Кто в те годы взял бы на хранение письма белого офицера?
— Выходит, я так ничего и не буду знать об отце?
— Я расскажу тебе о нем все. Только не сегодня. Мне надо собраться с мыслями, и мы несколько вечеров проведем в разговорах о нем. Я же помню все, я перескажу его письма, я помню почти каждое слово, а последнее пись