— Помню… — с трудом выдавил он. — Вроде к тебе приставал?
— А как же. Вам же, мужикам, как напьетесь, бабу подавай… И привел какую-то прости-господи. Где оторвал такую?
— В ресторане, наверно, привязалась, — поморщился он. — Ты прости, Ася, не соображал ничего. Фу ты, мерзко-то как.
— Не надо пить, Алеша… У нас в деревне, кто живым вернулся, тоже пьют много. Хороший же ты, а вчерась такой противный был. Уж подумала, неужто притворялся в прошлый раз, а на самом деле… — она не закончила, а потом добавила: — Мы же — товарищи, на одном фронте были, и зачем нам… Понимаешь? Да я, может, и пришла бы к тебе, кабы… кабы… ну, понимаешь, я ведь, несмотря ни на что, честной осталась… Надеюсь все же, найдется ежели человек, так упрекнуть меня ни в чем не сможет. Понимаешь?
— Понимаю, конечно. Но неужели? — удивился он.
— Уж так, видать, устроена… Мечтали мы, девчонки, в лагере: вот освободят нас наши, встретится какой-нибудь Иван-царевич, и такая, такая любовь будет… — Она замолчала, вытерла платком увлажнившиеся глаза, вздохнула: — Нет, не встретился никто… Может, и зря берегусь, может, ни к чему это? Трудно нам, военным девчонкам, найти кого… Но все же надежду не оставляю.
— Правильно, Ася… Ты же на вид девочка совсем, встретишь кого-нибудь…
— Это на вид — девчонка-то, а душа-то уже старая, Леша… Ну, ладно, поговорили и хватит. Я ведь что приехала? За справкой! И получила вчера, вот она, справочка-то! — Ася вынула аккуратно сложенную бумажку и торжественно развернула. — Видишь, все честь по чести и печать гербовая, что служила в разведотделе армии. А знаешь, как вышло? Через этого Петрова, который на подружке моей женился, помнишь, писала? Вот он все и устроил без волокиты. Теперь человек я. И инвалидность военную получу, ну и вообще…
— Поздравляю, Ася. Очень рад за тебя.
— Знаешь, можно я писать тебе буду? И про плен, про лагерь… Вытолкну все из сердца, может, забудется.
— Пиши, конечно, — он улыбнулся и положил руку ей на плечо. — Твои письма нужны мне. Как ни трудно нам было
там
, но настоящими мы были. Понимаешь?Ася кивнула.
62Вот и пришел в Москву Первомай… Принарядилась Москва, украсилась. Зазеленели уже высаженные на улицах липы, протянулись красочные транспаранты и флаги. На здании телеграфа, как всегда, сооружено что-то интересное, светящееся, движущееся. На Пушкинской площади разбили праздничный базар из сказочных домиков с широкими резными воротами, с изображением двух золотых оленей… Ну и народ принарядился, особенно женщины. Им легче, пошили к празднику новые платьица цветастые, вот и украшены улицы в разные цвета, глаз радуется…
Снижение цен, правда, к маю не вышло, хоть и ожидали. Но ведь еще и полгода не прошло с реформы, рано еще, а вот к Октябрьской, наверно, понизят. Но этот Первомай и так особый, впервые за долгие годы встречают его москвичи в сытости, когда в магазинах всего полным-полно, когда можно себя побаловать праздничным обильным застольем… Радовал пришедший май и тем, что вслед идет еще большой праздник — День Победы. Третья годовщина того незабываемого Девятого мая. Кольнуло, правда, чуть фронтовиков, что перед самым Девятым мая объявили третьего сентября, то есть день победы над Японией, рабочим днем. Но кое-кто говорил, что и верно, главная-то победа в Берлине была, а та война — дальневосточная — короткая, чего праздновать, за один-то лишний рабочий день в масштабе страны чего только ни сделать можно.
Вечером девятого выплеснулась вся Москва на улицы и площади. Конечно, Красная площадь полна народу, улица Горького течет разноцветной полноводной рекой. На площадях оркестры, музыка, на открытых эстрадах артисты выступают, смех, веселье, танцы…
Влились в праздничную толпу и Коншин с Володькой. Подхватила она их и несла к центру, где все сверкало от иллюминаций и где праздник шире и шумнее. Ну и было для них, конечно, традицией — шататься по центру города каждый большой праздник.
Володька поглядывал на Коншина — как он, оправился после Натальиной свадьбы или нет? Коншин шел спокойный, только опал немного на лицо и на встречных девиц не заглядывался. Ладно, оклемается, подумал Володька, умудренный бурными для себя месяцами сорок пятого, уже зная, заживают всегда раны, и сердечные тоже. Узнал он в прошлом году, что вышла его Тоня замуж за какого-то дипломата и укатила аж в Америку, ну и что? Не было уже боли. Даже порадовался за нее. Так и у Алексея все пройдет…
А сегодня с самого утра у Володьки приподнятое настроение, давно такого не было. Как-то ясно представилось, что война позади, что впереди целая жизнь и обязательно будет в ней и хорошее и радостное. И он сказал об этом Коншину.
— Да, Володька. У меня сегодня тоже такое чувство — мир вокруг, живые мы и все впереди. Только не надо не по себе сук рубить.
— Ты о Наталье?
— Нет, при чем она? Я — вообще… Ставить перед собой задачи, конечно, надо, но не «сверх».
— Не много ли пословиц? — улыбнулся Володька. — А твой Марк?
— Что Марк? Марк сделает все, что задумал, он сможет. А я вот разбежался и — попытка с негодными средствами.
— Да, наверно, к серьезному надо и готовиться по-серьезному, — подтвердил Володька.
К Красной площади они подошли с Никольской как раз к салюту. Заметались прожекторы по небу, бухнули первые залпы. Ребята остановились и невольно подтянулись — грудь вперед, руки по швам, вроде по стойке «смирно» встали. Так и простояли все тридцать залпов, громыхавших над Москвой, наполнявших их чувством великой гордости и удовлетворения, что хоть и малая толика, но внесена ими в этот праздник. Вон они — нашивки за ранения, вон и ордена и медали. И не зазря дадены. Завоеван же мир. Ими и миллионами других. Кровью большой, муками нечеловеческими, но завоеван. И мирная ликующая Москва перед ними…
С площади в промежутках между салютами неслись выкрики: «Да здравствует наша Победа! Ура! Да здравствует товарищ Сталин! Великому Сталину — ура-а-а!..»
Ребята переглянулись, и каждый угадал мысли другого: может, все их сомнения ничего не стоят? Вот она, народная любовь, а народ-то не ошибается… Наверно, что-то вроде этого подумали они, но высказался первым Коншин:
— Володька, а может, все-таки…
— Понимаю, но сегодня не будем об этом.
— Не будем… — согласился Коншин, но затем добавил: — А вдруг и верно, что глас народа — глас божий?
— Нет, Алексей… Увы, нет, — вздохнул Володька.
Да, в этот праздничный вечер среди ликующей толпы ни о чем таком не хотелось думать, а только радоваться со всеми, ощущать себя частицей великого целого, называемого народом, слиться с ним и в этом слиянии наполняться той радостной и огромной силой, которая в войну помогала им выносить невыносимое, совершать немыслимое, брать выше себя, как любил говорить Володька.
Салют окончился, и они вместе с людьми поплыли вниз, к площади Революции… Горела огнями гостиница «Москва», светилась неоном вывеска ресторана «Гранд-отель», на желтом здании посольства США развевался звездно-полосатый флаг, в середине Манежной играл оркестр. По давно заведенному ритуалу тронулись они к улице Горького. Вместе со всеми поглазели на телеграф, прошли мимо «Коктейль-холла», в который Коншин поклялся больше не ходить, прошли гастроном с украшенными витринами и мимо ресторана «Арагви». Вспомнилась Коншину глупышка Женька, и кольнуло опять запоздалое раскаяние.
На Пушкинской решили передохнуть, посидеть у памятника и, с трудом найдя свободное место на скамейке, присели и задымили с удовольствием. Вечер был теплый, днем около двадцати тепла нагнал термометр, почти все гуляющие были без пальто. Мелькали перед ними открытые выше колен девичьи ножки, посматривали на которые не без приятности, да и вообще после зимы, когда переходили женщины на открытые, облегающие фигуру платьица, короткие юбочки, казались они все красивыми и привлекательными. И хорошо было так сидеть да посиживать, бездумно поглядывая на проходящих, дышать посвежевшим вечерним воздухом с запахами распустившейся листвы и женских духов, перекидываться словами о том о сем и впитывать в себя, отрешившись от всего, атмосферу большого и такого значимого для них праздника.
Так бы и просидели еще долго, если б не увидели идущего со стороны Никитских ворот Михаила Михайловича. Брел он один, опустив голову, заложив руки за спину, неспешным прогулочным шагом, но было в его поникшей фигуре что-то жалкое, будто чужой он в толпе… Коншин окликнул. Михаил Михайлович остановился и, увидев ребят, подтянулся и подошел к ним уже с обычной своей улыбочкой.
— Рад, очень рад, молодые люди… С праздником. С нашим.
Они поднялись, чтоб пожать ему руку, предложили присесть, но он отказался, сказав, что только из дому вышел и хочет прогуляться, а вот если они не возражают составить ему компанию… Ребята не возражали.
С несколько ироническим сочувствием спросил он Коншина, как тот «пережил» Наташино замужество, хотя переживать, на его взгляд, особо нечего, рано еще хомут надевать, это всегда успеется… Говорил он это, как всегда, с улыбочкой, но чувствовал Коншин, какой-то не такой сегодня Михаил Михайлович, за легкостью тона — внутренняя напряженность. Будто говорить ему хочется совсем о другом, но он не решается, откладывает. И Коншин спросил:
— Вы чем-то озабочены, Михаил Михайлович?
— Произвожу такое впечатление? — улыбнулся он, но сразу посерьезнел. — Я принял одно решение, никому еще пока не говорил. Это долгая история, но, пожалуй, я расскажу вам, ежели не возражаете? — он сделал паузу, посмотрел на ребят и продолжил: — Дело в том, что та длительная командировка перед войной, о которой я вам, Алеша, говорил, была, мягко выражаясь, вынужденной… — он натужно улыбнулся и опять посмотрел на них.
— Неужели? — поразился Коншин.
— Что вас удивляет? А, понимаю. Видимо, то, что, несмотря на это, я выступаю как политрук. Да? — усмехнулся он.
— Да, и это, — признался Коншин.