Володька напрягся и подвинулся к Михаилу Михайловичу.
— А я и был политруком. Недолго, правда, но был.
— Вот как, — вырвалось у Володьки. — Очень интересно…
— Обычно, — пожал плечами Михаил Михайлович. — Знаете же, перед боем всегда партийное собрание и прием. Я подал заявление, ну и приняли в кандидаты… Потом в бою убили политрука, ранило замполита, и я… я занял его место. Полтора месяца воевал политруком. Решили присвоить мне звание, но мне пришлось рассказать комиссару полка о себе, ну и аттестацию отложили… Но это не все, — он достал папиросы и закурил. — М-да, не все. Я заехал в Москву лишь для того, чтоб повидать жену, сына, а следовал-то я в ссылку. Но тут объявили о войне, и я, как вы знаете, Алеша, присоединился к колонне мобилизованных и таким образом попал на фронт. Но эти два года ссылки остались за мной… До сих пор, кстати. И я решил сегодня, — он на минуту задумался, — решил подать прошение, чтоб четыре года войны зачли за нее. Я должен был это сделать сразу, когда вернулся с фронта, но, увидев положение семьи, не смог. Сейчас же, даже если мне и придется поотсутствовать, они проживут как-нибудь, продержатся эти два года. Я же буду работать там, смогу посылать хоть немного…
Ребята были ошеломлены и долго молчали.
— А все не понимали, почему вы не восстанавливаетесь в МОСХе, — наконец пробормотал Коншин.
— Да, поэтому. Ну и на работу штатную устраиваться опасался. Анкеты. Пришлось бы все написать.
— Вы посоветовались с кем-нибудь? — спросил Володька глухо.
— С кем? И зачем? Я же должен это сделать. Надеюсь,
там
поймут, почему не сделал раньше.Ребятам сказать больше было нечего, да и что они могли посоветовать? Они молчали. Возможно, они и не очень осознавали всей сложности положения Михаила Михайловича. И все же Володька сказал:
— Наверно, не надо этого делать, Михаил Михайлович.
— Надо, дорогой… Так жить больше нельзя. Ведь в любой час могут «вспомнить» обо мне, и может быть хуже. Да и устал я. Дошел до такого состояния, когда уж либо пан, либо пропал. Но я верю в справедливость и надеюсь.
— А осуждены-то вы были справедливо? — вырвалось у Володьки давно вертевшееся на языке.
Михаил Михайлович посмотрел на Володьку, усмехнулся:
— Представьте себе — да… В тридцать шестом я работал в агитпоезде — были тогда такие — главным художником, так вот в одном плакате, который, правда, делал не я, обнаружена была грубая политическая ошибка. Я ее не заметил и, разумеется, должен был отвечать за это. Я и не отрицал своей вины. Такая политическая близорукость была непростительна и граничила с преступлением… Ну что, вы опять, Алеша, скажете, что я рассуждаю как политрук? — улыбнулся он.
Коншин не нашел что сказать, Володька промолчал, так как вопрос обращен был не к нему. Так и прошли молча до Петровских ворот. Там повернули обратно, а на углу Пушкинской и Страстного Михаил Михайлович спросил:
— Что призадумались, молодые люди?
— У вас трудная, выходит, судьба, Михаил Михайлович, — заметил Коншин.
— Не из самых, Алексей… Но поучительна тем, что я сохранил веру… Да, веру, — повторил он со вздохом, а затем перешел на свой обычный тон, пожелав ребятам повеселиться, найти хорошеньких девиц, ну и вообще приятно провести время. Пожав ребятам руки, он пошел к центру.
Ребята постояли немного, глядя ему вслед.
— Ну, пошли «веселиться»? — Володька взял Коншина под руку.
Они не спеша тронулись к праздничному базару, откуда неслась музыка.
— Что это? — спустя немного спросил Володька. — Ты понимаешь?
— Наверно, это настоящая убежденность.
— А я вот… не знаю… — задумчиво сказал Володька.
На базаре около киосков, сооруженных в виде сказочных теремков, толпились люди. У одного из них Коншин увидел Женьку. Она стояла с каким-то краснощеким военным, что-то покупала. Женька, принаряженная, веселая и похорошевшая, о чем-то оживленно болтала, крепко держа военного под руку.
Заметив Коншина, она изменилась в лице, сошла улыбка. Она долго смотрела на него, а затем как-то грустно, прощально помахала ему рукой. Он ответил ей тем же. После этого она отвернулась и очень по-хозяйски потянула своего спутника к следующему теремку.
Коншин вздохнул с облегчением — видно, устроила свою судьбу эта непонятная, взбалмошная девчонка, ну и слава богу, а то все время его что-то подсасывало.
Володька не заметил ни этой переглядки, ни взмаха коншинской руки. Лицо его было сосредоточенно и задумчиво. Побродив недолго по базару, прошли опять к памятнику Пушкина, присели на скамейку.
— Ну и как ты думаешь, зачтут Михаилу Михайловичу четыре года войны? — повернулся Володька к Коншину.
— По справедливости — должны. У него же награды…
— А у твоего Кости Саничева не было наград? Нет, Алексей, не надо, наверно, Михаилу Михайловичу заявлять. Не надо… — Володька закурил, сделал несколько затяжек. — Черт побери, разберемся ли мы когда-нибудь во всем этом?
~~~
В этот же праздничный вечер брел Марк по Екатерининскому парку, где народа было немного и ничто не мешало его размышлениям. Панно на ВСХВ он закончил, но к своей главной работе не приступал, не хотелось. Он понимал, спады неизбежны. Серьезный художник обязан пересматривать и передумывать сделанное, и порой на это уходит больше времени, чем на саму работу. Сделано уже много, и, может, поэтому не приходит в голову ничего нового. Видимо, выбросил он уже
все
из себя за эти два года, исчерпался. По это не кризис, нет, это необходимая пауза…У Самотечной, где он хотел повернуть назад, задел кого-то плечом, буркнул «простите», но когда поднял голову — перед глазами оказался Петр Бушуев собственной персоной, который, узнав Марка, глядел на него нахмурившись, тяжелым взглядом.
— Ну вот, — процедил Петр, — столкнул нас опять случай. Может, расскажете теперь, чего вы там Насте болтали?
Марк опешил от неожиданности, но вскоре поползла по его губам обычная усмешечка.
— А стоит ли, ваше благородие? Приятного-то я вам не скажу. Праздник могу испортить.
— Вы не ломайтесь. Я вам — не благородие, а гвардии советский подполковник.
— Простите. Но я вас мысленно всегда так называю, как вспоминаю форс ваш перед солдатиками.
— Где и когда вы со мной служили? — отрывисто бросил Петр, сдвинув брови.
— Но, но… Только без командного тона, подполковник, — предупредил Марк, перестав улыбаться.
— Как привык, так и говорю. Можете не отвечать. Мне же в общем-то это ни к чему, — сухо сказал Петр и сделал шаг.
— Ни к чему так и ни к чему… Только ответьте-ка мне на один вопросик, раз уж заговорили. Вспоминаете ли одну ночную атаку безрассудную, которую по собственному почину организовали? И ничего в сердечке не колышется, ежели вспоминаете? Ну?
— Вот вы о чем?.. — очень тихо сказал Петр и как-то обмяк. Повисли руки, опустились плечи. — Давайте-ка присядем. Может, вон на ту скамеечку…
Прошли, сели… Вытащил Петр серебряный трофейный портсигар, достал «беломорину», ломал спички, не одну, пока прижег папиросу, затянулся глубоко, спросил:
— Кем вы были в батальоне?
— Взводным… Но я не с начала формирования был, прислали из госпиталя на пополнение.
— Понятно… Потому и лица вашего не помню. Ну и что? Осуждаете меня за то дело?
— Не то словечко, подполковник… До рассвета раза три в сознание приходил, все надеялся — пришлют санитаров. Не один я, кстати, перед немецкими окопами раненый лежал. Не вынесли. Никого не вынесли. А утром… немцы. Что ж вы, удаль свою показали, фертом поперед батальона топали, а о раненых забыли? Почему никого не вынесли? Почему немцам отдали еще живых?
— Дал я приказ, дал, — торопливо выпалил Петр.
— Может, и дали, но проверить-то не проверили. Небось водочкой неудачу глушили. Не до того…
— Сколько вас там, раненных, было? — с трудом выдавил Петр.
— Пятерых немцы взяли… в живых которые остались. А сколько к утру померло — не знаю… — Марк помолчал, а затем с кривой дрожащей полуулыбкой спросил: — Чего же не спрашиваете, почему не застрелился?
Но Петр словно не слышал вопроса, сцепил руки и пробормотал:
— Ах, сволочи, сволочи, не выполнили, гады, приказа. Не выполнили…
— Я говорю, чего же не спрашиваете, почему не застрелился? — повторил Марк вопрос. — Помню же, когда немецкая разведка взяла одного, так вы гремели: «Как смел живым в плен попасть?» Не забыли?
Петр опять не ответил. Докурил «беломорину», взял другую. Сидел, смолил короткими затяжками. Марк глядел на него, ничего почему-то не ощущая — ни неприязни, ни сострадания, хотя видел, ломает его от боли. Ни удовлетворения, что наконец-то смог выложить все начистоту тому, кого считал виновным в своих трехлетних мучениях, — нет, ничего не было в его душе… И он подумал, что ненужным оказался этот разговор, ни к чему…
Петр повернул к нему голову, встретились взглядами, и опять торопливо бросил Петр вопрос:
— В какой роте были? Кто ротный-то был?
— В третьей. Фамилию ротного не помню, да и убило его в том бою. Перед броском в атаку я вроде роту принял, не было уж никого из средних командиров. А какое это имеет значение?
— Имеет. Вспоминаю, кому приказ отдал, чтоб раненых вынесли. Наверно, помкомбату, мальчишке этому сопливому. Да, не проверил. Моя вина. Но вспоминаю смутно, что докладывал помкомбата — ходили санитары на поле, притащили раненых. Ну, я и успокоился.
— Может, и ходили… по краешку. А ведь самые большие потери перед немецкими окопами были, когда очнулись фрицы. А туда кому охота было ползти, — хотел было Марк добавить, что раз капитан сам в атаку ходил, то и после боя надо было самому проверить, остался ли кто на том полюшке, но усмехнулся про себя: не много ли от командира части требую?
И тут, словно бы в ответ его мыслям, Бушуев продолжил:
— Да, успокоился. А надо бы самому проверить, хоть это и не дело командира части. Но та ночка была особая. Сам эту атаку придумал, не давали мне покоя эти деревни. Два месяца бились без толку, решил ва-банк идти. А ведь чуток сил не хватило. Взводик бы один, хоть неполный, и ворвались бы в деревню.