Красные ворота — страница 78 из 82

Володька напрягся и подвинулся к Михаилу Михайловичу.

— А я и был политруком. Недолго, правда, но был.

— Вот как, — вырвалось у Володьки. — Очень интересно…

— Обычно, — пожал плечами Михаил Михайлович. — Знаете же, перед боем всегда партийное собрание и прием. Я подал заявление, ну и приняли в кандидаты… Потом в бою убили политрука, ранило замполита, и я… я занял его место. Полтора месяца воевал политруком. Решили присвоить мне звание, но мне пришлось рассказать комиссару полка о себе, ну и аттестацию отложили… Но это не все, — он достал папиросы и закурил. — М-да, не все. Я заехал в Москву лишь для того, чтоб повидать жену, сына, а следовал-то я в ссылку. Но тут объявили о войне, и я, как вы знаете, Алеша, присоединился к колонне мобилизованных и таким образом попал на фронт. Но эти два года ссылки остались за мной… До сих пор, кстати. И я решил сегодня, — он на минуту задумался, — решил подать прошение, чтоб четыре года войны зачли за нее. Я должен был это сделать сразу, когда вернулся с фронта, но, увидев положение семьи, не смог. Сейчас же, даже если мне и придется поотсутствовать, они проживут как-нибудь, продержатся эти два года. Я же буду работать там, смогу посылать хоть немного…

Ребята были ошеломлены и долго молчали.

— А все не понимали, почему вы не восстанавливаетесь в МОСХе, — наконец пробормотал Коншин.

— Да, поэтому. Ну и на работу штатную устраиваться опасался. Анкеты. Пришлось бы все написать.

— Вы посоветовались с кем-нибудь? — спросил Володька глухо.

— С кем? И зачем? Я же должен это сделать. Надеюсь,

там
поймут, почему не сделал раньше.

Ребятам сказать больше было нечего, да и что они могли посоветовать? Они молчали. Возможно, они и не очень осознавали всей сложности положения Михаила Михайловича. И все же Володька сказал:

— Наверно, не надо этого делать, Михаил Михайлович.

— Надо, дорогой… Так жить больше нельзя. Ведь в любой час могут «вспомнить» обо мне, и может быть хуже. Да и устал я. Дошел до такого состояния, когда уж либо пан, либо пропал. Но я верю в справедливость и надеюсь.

— А осуждены-то вы были справедливо? — вырвалось у Володьки давно вертевшееся на языке.

Михаил Михайлович посмотрел на Володьку, усмехнулся:

— Представьте себе — да… В тридцать шестом я работал в агитпоезде — были тогда такие — главным художником, так вот в одном плакате, который, правда, делал не я, обнаружена была грубая политическая ошибка. Я ее не заметил и, разумеется, должен был отвечать за это. Я и не отрицал своей вины. Такая политическая близорукость была непростительна и граничила с преступлением… Ну что, вы опять, Алеша, скажете, что я рассуждаю как политрук? — улыбнулся он.

Коншин не нашел что сказать, Володька промолчал, так как вопрос обращен был не к нему. Так и прошли молча до Петровских ворот. Там повернули обратно, а на углу Пушкинской и Страстного Михаил Михайлович спросил:

— Что призадумались, молодые люди?

— У вас трудная, выходит, судьба, Михаил Михайлович, — заметил Коншин.

— Не из самых, Алексей… Но поучительна тем, что я сохранил веру… Да, веру, — повторил он со вздохом, а затем перешел на свой обычный тон, пожелав ребятам повеселиться, найти хорошеньких девиц, ну и вообще приятно провести время. Пожав ребятам руки, он пошел к центру.

Ребята постояли немного, глядя ему вслед.

— Ну, пошли «веселиться»? — Володька взял Коншина под руку.

Они не спеша тронулись к праздничному базару, откуда неслась музыка.

— Что это? — спустя немного спросил Володька. — Ты понимаешь?

— Наверно, это настоящая убежденность.

— А я вот… не знаю… — задумчиво сказал Володька.

На базаре около киосков, сооруженных в виде сказочных теремков, толпились люди. У одного из них Коншин увидел Женьку. Она стояла с каким-то краснощеким военным, что-то покупала. Женька, принаряженная, веселая и похорошевшая, о чем-то оживленно болтала, крепко держа военного под руку.

Заметив Коншина, она изменилась в лице, сошла улыбка. Она долго смотрела на него, а затем как-то грустно, прощально помахала ему рукой. Он ответил ей тем же. После этого она отвернулась и очень по-хозяйски потянула своего спутника к следующему теремку.

Коншин вздохнул с облегчением — видно, устроила свою судьбу эта непонятная, взбалмошная девчонка, ну и слава богу, а то все время его что-то подсасывало.

Володька не заметил ни этой переглядки, ни взмаха коншинской руки. Лицо его было сосредоточенно и задумчиво. Побродив недолго по базару, прошли опять к памятнику Пушкина, присели на скамейку.

— Ну и как ты думаешь, зачтут Михаилу Михайловичу четыре года войны? — повернулся Володька к Коншину.

— По справедливости — должны. У него же награды…

— А у твоего Кости Саничева не было наград? Нет, Алексей, не надо, наверно, Михаилу Михайловичу заявлять. Не надо… — Володька закурил, сделал несколько затяжек. — Черт побери, разберемся ли мы когда-нибудь во всем этом?

~~~

В этот же праздничный вечер брел Марк по Екатерининскому парку, где народа было немного и ничто не мешало его размышлениям. Панно на ВСХВ он закончил, но к своей главной работе не приступал, не хотелось. Он понимал, спады неизбежны. Серьезный художник обязан пересматривать и передумывать сделанное, и порой на это уходит больше времени, чем на саму работу. Сделано уже много, и, может, поэтому не приходит в голову ничего нового. Видимо, выбросил он уже

все
из себя за эти два года, исчерпался. По это не кризис, нет, это необходимая пауза…

У Самотечной, где он хотел повернуть назад, задел кого-то плечом, буркнул «простите», но когда поднял голову — перед глазами оказался Петр Бушуев собственной персоной, который, узнав Марка, глядел на него нахмурившись, тяжелым взглядом.

— Ну вот, — процедил Петр, — столкнул нас опять случай. Может, расскажете теперь, чего вы там Насте болтали?

Марк опешил от неожиданности, но вскоре поползла по его губам обычная усмешечка.

— А стоит ли, ваше благородие? Приятного-то я вам не скажу. Праздник могу испортить.

— Вы не ломайтесь. Я вам — не благородие, а гвардии советский подполковник.

— Простите. Но я вас мысленно всегда так называю, как вспоминаю форс ваш перед солдатиками.

— Где и когда вы со мной служили? — отрывисто бросил Петр, сдвинув брови.

— Но, но… Только без командного тона, подполковник, — предупредил Марк, перестав улыбаться.

— Как привык, так и говорю. Можете не отвечать. Мне же в общем-то это ни к чему, — сухо сказал Петр и сделал шаг.

— Ни к чему так и ни к чему… Только ответьте-ка мне на один вопросик, раз уж заговорили. Вспоминаете ли одну ночную атаку безрассудную, которую по собственному почину организовали? И ничего в сердечке не колышется, ежели вспоминаете? Ну?

— Вот вы о чем?.. — очень тихо сказал Петр и как-то обмяк. Повисли руки, опустились плечи. — Давайте-ка присядем. Может, вон на ту скамеечку…

Прошли, сели… Вытащил Петр серебряный трофейный портсигар, достал «беломорину», ломал спички, не одну, пока прижег папиросу, затянулся глубоко, спросил:

— Кем вы были в батальоне?

— Взводным… Но я не с начала формирования был, прислали из госпиталя на пополнение.

— Понятно… Потому и лица вашего не помню. Ну и что? Осуждаете меня за то дело?

— Не то словечко, подполковник… До рассвета раза три в сознание приходил, все надеялся — пришлют санитаров. Не один я, кстати, перед немецкими окопами раненый лежал. Не вынесли. Никого не вынесли. А утром… немцы. Что ж вы, удаль свою показали, фертом поперед батальона топали, а о раненых забыли? Почему никого не вынесли? Почему немцам отдали еще живых?

— Дал я приказ, дал, — торопливо выпалил Петр.

— Может, и дали, но проверить-то не проверили. Небось водочкой неудачу глушили. Не до того…

— Сколько вас там, раненных, было? — с трудом выдавил Петр.

— Пятерых немцы взяли… в живых которые остались. А сколько к утру померло — не знаю… — Марк помолчал, а затем с кривой дрожащей полуулыбкой спросил: — Чего же не спрашиваете, почему не застрелился?

Но Петр словно не слышал вопроса, сцепил руки и пробормотал:

— Ах, сволочи, сволочи, не выполнили, гады, приказа. Не выполнили…

— Я говорю, чего же не спрашиваете, почему не застрелился? — повторил Марк вопрос. — Помню же, когда немецкая разведка взяла одного, так вы гремели: «Как смел живым в плен попасть?» Не забыли?

Петр опять не ответил. Докурил «беломорину», взял другую. Сидел, смолил короткими затяжками. Марк глядел на него, ничего почему-то не ощущая — ни неприязни, ни сострадания, хотя видел, ломает его от боли. Ни удовлетворения, что наконец-то смог выложить все начистоту тому, кого считал виновным в своих трехлетних мучениях, — нет, ничего не было в его душе… И он подумал, что ненужным оказался этот разговор, ни к чему…

Петр повернул к нему голову, встретились взглядами, и опять торопливо бросил Петр вопрос:

— В какой роте были? Кто ротный-то был?

— В третьей. Фамилию ротного не помню, да и убило его в том бою. Перед броском в атаку я вроде роту принял, не было уж никого из средних командиров. А какое это имеет значение?

— Имеет. Вспоминаю, кому приказ отдал, чтоб раненых вынесли. Наверно, помкомбату, мальчишке этому сопливому. Да, не проверил. Моя вина. Но вспоминаю смутно, что докладывал помкомбата — ходили санитары на поле, притащили раненых. Ну, я и успокоился.

— Может, и ходили… по краешку. А ведь самые большие потери перед немецкими окопами были, когда очнулись фрицы. А туда кому охота было ползти, — хотел было Марк добавить, что раз капитан сам в атаку ходил, то и после боя надо было самому проверить, остался ли кто на том полюшке, но усмехнулся про себя: не много ли от командира части требую?

И тут, словно бы в ответ его мыслям, Бушуев продолжил:

— Да, успокоился. А надо бы самому проверить, хоть это и не дело командира части. Но та ночка была особая. Сам эту атаку придумал, не давали мне покоя эти деревни. Два месяца бились без толку, решил ва-банк идти. А ведь чуток сил не хватило. Взводик бы один, хоть неполный, и ворвались бы в деревню.