Красные, желтые, синие — страница 12 из 18

[19].


Напротив нашей школы, в низеньком двухэтажном доме, жила овчарка Дана. Огромная, умная, независимая, снисходительно принимающая тонкие ломтики колбасы с наших школьных бутербродов. Говорили, её хозяин купается в деньгах, ежегодно продавая на базаре породистых щенков с отличной родословной.

В декабре 1988-го мы всем классом проклинали спекулянта и живодёра, накануне ночью перетопившего девятерых разноцветных Даниных щенков. Клялись, что разобрали бы по домам всех собачек, сочувственно высматривали в окнах Дану.

– Правильно сделал, что утопил, – заговорила Диляра, – этих метисов даже за бир манат[20] на базаре не толкнёшь. Ни овчарки, ни дворняжки. Нельзя чистую кровь портить!

И начала убедительным тоном рассуждать о «чистой» и «грязной» крови. О бывшей маминой подружке, родившей ребёнка от негра, о нашем «трудовике» Зауре Гусейновиче, ухаживающем за буфетчицей тётей Леной, о глухонемой дочке соседей, лезгина и армянки.

В нашем классе, кроме меня, было ещё несколько метисов. Но казалось, будто все, слушая Диляру, смотрят только на меня. Сверлят взглядами мою опущенную голову, оттопыренные стиснутыми кулаками карманы чёрного школьного фартука, осуждающе качают головами. И точно знают, что я, как обычно, притворюсь, что не слышу, думаю о чём-то другом, не понимаю, что речь идёт обо мне.

– Э, слющай, нормальные у них дети бывают! – копируя Дилярин акцент, встрял Ерванд. – И от негров, и от лезгинов, и от дворняжки. В сто раз лучше твоих кривоногих братьев! Мамой килянусь!


На большой перемене директор, вдруг получив «достоверные сведения» о предстоящей демонстрации, маршрут которой пролегал мимо школы, запретил выпускать нас даже во двор. Я сходила в столовую, а вернувшись, увидела в конце коридора свалку из тёмно-синих и разноцветных спин. От неё во все стороны разносились глухие удары, пыхтение, крики, ругательства. Я растерянно оглянулась по сторонам: кто-то одобрительно орал «Машааллах»[21], кто-то помчался за помощью к завучу, а кто-то отступил в дальний конец коридора.

Ближе всех к дерущимся стояла Диляра. Она нетерпеливо вытягивала шею, пытаясь заглянуть в центр драки, просила не жалеть этих эрмяни:

– Ит кими! Доймяк ит кими[22].

Я тоже хотела отступить в противоположный конец коридора, но мне преградила путь Диляра. Мёртвой хваткой вцепилась в руку и, обдавая нечистым дыханием, горячо зашептала мне в ухо, что эти эрмяни в своих разговорах «по-армянски трогали её мать». Я зажмурилась, стиснула кулаки, сглотнула слюну и замерла. Точно так же, как три года назад в переполненном автобусе.

Хоть мне и было тогда всего десять лет, но я сразу догадалась, что мужчина с жестянкой томатной пасты в авоське так прижался к моей спине совсем не из-за автобусной давки. Распространяя запах пота, с притворной озабоченностью шарил по брючным карманам, «нечаянно» задевая меня руками. Тяжело наваливался при каждом торможении или повороте, шумно дышал мне в макушку, еле слышно шептал: «Крас-с-с-савица!» Я вспоминала рассказы подружек Алиды о том, как они на весь автобус позорили таких «ишаков», пыталась заставить себя прокричать те же самые слова. Но не могла… Была уверена, что все взрослые в автобусе тут же начнут доказывать, что я сама во всём виновата. Поэтому лучше молча перетерпеть, притвориться, что ничего не чувствую, не понимаю. Меня тошнило, я то и дело судорожно сглатывала слюну, не решаясь протиснуться в другую сторону. Внушала себе, что это просто автобусная давка и вообще скоро будет моя остановка.

Вдруг из самой середины свалки раздался отчаянный, срывающийся в плач крик Димы Туманяна:

– Слушай, мы её маханю[23] не трогали! Своей мамой клянусь, пальцем не трогали!

Димкину мать, тётю Тамару, знал весь наш класс. Семь лет подряд она приходила на сентябрьские классные часы. Угощала нас огромным домашним «Наполеоном», лимонадом и очень просила не толкать Диму на переменах, не насмехаться над одышкой и освобождением от физкультуры.

Я отбросила от себя Дилярину руку, подбежала к разноцветной толпе спин, вцепилась в чей-то воротник, покатилась с кем-то по полу. Лупила, орала слова, предназначенные для «автобусных ишаков», без разбора выкрикивала все известные армянские, азербайджанские, русские ругательства. Угрожала завтра же привести в школу своего взрослого двоюродного брата, который всех их разом проткнёт своей шпагой…


Мама очень не любила, когда папа уходил из дома по вечерам. Прятала от него нарды, стыдила, называя гумарбасом[24], шепотом просила меня или Алиду удержать его. А потом до самого папиного возвращения каждую минуту проверяла дверные замки, оконные задвижки.

Однажды папа пришёл от друзей совсем поздно. Долго возился в прихожей, стряхивая ботинки, споткнулся о шкафчик для обуви, повалил на ногу тяжёлую вешалку. И, пиная обрушенный ворох пальто и курток, начал кричать.

Что мама превратила дом в крысиную нору, где все дрожат от страха. Что из-за этого он не может пригласить в гости и угостить умных и уважаемых людей. Что тётя Нора, да и все остальные ереванцы, зырт, а не Карабах получат. Что, если завтра в Баку начнутся погромы, он лично и с большой радостью прирежет двух-трёх армян. Мама испуганно оглядывалась на окна, умоляюще прижимала к губам указательный палец.

Когда папа заснул, мама позвонила своему бывшему ученику, начальнику бакинского аэропорта Бина, и вымолила у него три билета на утренний рейс в Ереван. Потом спустила с антресолей пыльный коричневый чемодан с металлическими уголками и, не разбирая, начала бросать в него наши с Алидой и свои вещи.

Мы заглянули в родительскую спальню перед самой посадкой в такси. Мама подняла с пола сброшенное одеяло и укрыла папу, а я осторожно поцеловала его в колючую, пахнущую коньяком щёку.


Мы приехали в аэропорт к самой регистрации. Торопливо подбежали к стойке, втиснулись в автобус, поднялись по трапу, отыскали свои места. И только после просьбы стюардессы пристегнуть ремни безопасности до меня начал доходить смысл происшедшего по дороге к самолёту. Еле слышный спор в такси, суетливая перетасовка вещей на скользком пластмассовом кресле в аэропорту, холодок озябших пальцев сестры на моей щеке…

Сидящая у окна мама крепко сжимала губы, беззвучно вздрагивала плечами, смахивая со щёк слёзы. Я придвинулась ближе, прижалась к её плечу:

– Мам, ну не надо… Ну правда, куда бы она с нами поехала? Там ведь тоже, наверное, азербайджанцев ляб-ляби не угощают… Представляешь, Гаджиева – и в Ереване! И папа совсем один остался бы… И институт…

Мама отрицательно трясла головой, а я всё теснее прижималась к её плечу, изо всех сил пытаясь проглотить тугой комок, камнем застрявший в горле. Я никогда, ещё ни разу в жизни никуда не уезжала без Алиды!..

7

В Звартноце[25] нас встретил дядя Сурик. Отобрал чемодан, молча пожал маме руку, похлопал меня по плечу и повёл нас к своим «жигулям».

– Повезло, чудом приземлились, – уже в машине сказал дядя Сурик. – У нас сейчас посадочные полосы дают только самолётам с гуманитарным грузом. Землетрясение![26] В Ереване все друг у друга на головах сидят.

Я разглядывала проскакивающие мимо указатели, еле успевая прочесть русский текст под непонятными армянскими «иероглифами», шёпотом просила маму сложить из них слово. Мама в ответ лишь качала головой.

– Плохо, Грета, – вмешался дядя Сурик, – очень плохо! Сама родной язык не знаешь и детей не научила. А вы там у себя как, по-русски или по-азербайджански дома говорили?

Тётя Нора с дядей Суриком и Артуром жили в центре Еревана, на улице Налбандяна. Эту новую квартиру тётя Нора ждала целых сто лет, заработав кучу болезней в старой – тесной, сырой и без всяких удобств. Хотя и в новой, двухкомнатной, было не очень-то просторно, еле-еле помещались три человека. Хорошо ещё, тётя Нора додумалась основательно утеплить большую кухонную лоджию, иначе вообще негде было бы устроить нас с мамой. Правда, летом на ней обычно ночует дядя Сурик… Но до лета ещё дожить надо.

Тётя Нора сновала по кухне, разливая по тарелкам хаш, ворчала на Артура, который вместо горячего супа из дефицитных, чудом добытых на рынке говяжьих ножек потягивал из маленькой чашечки крепкий несладкий кофе. Я, умоляюще посматривая на маму, брезгливо крутила ложкой блестящие кругляши жира на поверхности бульона, развешивала на бортиках тарелки белые хлопья толчёного чеснока. В Баку мама варила хаш только для папы, и то не чаще одного-двух раз в год.

– Мам, а у нас сервелат остался? – вдруг спросил Артур. – Сделай мне бутерброды.

Потом защёлкнул на запястье металлический браслет фирменных японских часов, придвинул мне тарелку с бутербродами, поцеловал в макушку тётю Нору и исчез до самого вечера.


Следующие несколько недель мы с мамой каждое утро ездили в институт Армгипрозёма, где была организована регистрация беженцев из Азербайджана. Занимали очередь, ходили по кабинетам, разговаривали с толпящимися в коридорах бакинцами. В конце концов мы получили два удостоверения «вынужденно покинувших», выписанных на Генриетту и Светлану Аванесян. Мама, пробежав глазами по правой стороне документа, где находился русский вариант, вернулась в кабинет, попросила исправить ошибку в фамилии.

– Где ошибка? – нахмурилась женщина, вручившая нам удостоверения. – Раньше ваш азганун[27] был ошибкой, сейчас правильно.

И, не дожидаясь нашего ухода, возмущённо обратилась к женщине, сидевшей за соседним столом:

– Шуртвац айер!