– Чай уже приготовлен.
7
Гаранин открыл глаза, стояло позднее утро. Из головы не выходил остаток прошлого вечера. Он пил чай и не ощущал вкуса, отвечал на ее вопросы и сам поддерживал беседу, но чувствовал, как мысли его скачут и он не способен вести параллельный анализ. Потом Глеб неторопливо ехал по спящему городу, пытался привести в порядок свои наблюдения и планы, в голове царила сумбурная вакханалия: «Что же ты за разведчик такой? Какая-то профурсетка одним видом своего голого зада тебя из седла вышибла? Нет, тут что-то иное… Теперь, после этой картины, я почти наверняка уверен, что видел ее. И пока не выясню, где это было, – не успокоюсь».
Успокоиться Гаранину не пришлось до самого обеда. Вчерашние посиделки в гостях у Анны Дмитриевны не были тому причиной, все же они немного позабылись. Больше настораживало отсутствие Квиткова, он ведь обещал навестить Гаранина. Времени до вечера еще оставалось достаточно много, и это Глеба немного утешало.
Страдая от безделья, он без интереса полистал прошлогодний номер «Нового сатирикона». На его обложке помещалась карикатура: у подножия Александрийского столпа густо рассыпаны трупы, над ними летают черные птицы-падальщики, здесь же в обнимку стоят два типичных большевика с мерзкими лицами и бородками и один другому сообщал: «У нас в Петрограде желающие могут кормить птичек, совсем как на площади Святого Марка в Венеции». Надпись под карикатурой гласила: «Венецианская идиллия на Дворцовой площади».
Гаранин следил и знал о многих громких фамилиях, покинувших Россию – положение обязывало. Об Аверченко, бывшем редакторе главного сатирического журнала в России, было слышно, что он бежал к немцам – в Киев, потом, когда они оттуда ушли, он с потоком таких же проходимцев, каковым являлся и сам, устремился к югу, а оттуда морем выехал за рубеж и теперь публиковал там, на безопасном от родины расстоянии, паскудные пасквили и неотправленные «письма Ленину». Гаранин мечтал оказаться когда-нибудь с таким вот писакой с глазу на глаз, он бесконечно благодарил бы судьбу, если бы она одарила его такой встречей.
Он отбросил журнал с гадливым чувством, но холодным выражением лица.
– Что, поручик, не верите этим «веселым» картинкам? – спросил его офицер с соседней койки.
Гаранин насторожился, оставаясь внешне спокойным:
– С чего вы взяли, просто номер больно старый.
– Не лукавьте, поручик. Я вижу, что вы думаете.
– И что же я, по-вашему, думаю? – оставался спокойным тон Гаранина.
– Думаете: утрируют журналисты. Ну, отвели в ЧК одного-двух, ну, учинили над ними расправу – не без этого. Так вы думаете? А я уверен, что в столице сейчас именно то, как изображено на этой дурацкой картинке!
Глаза офицера разгорались жестоким блеском:
– На улицах не только лошадиные трупы валяются, но и людские. Я был в комиссии по расследованию большевистских злодеяний в Харькове. Мы раскапывали расстрельные ямы, я видел эти изуродованные тела! Видел своими глазами, поручик.
Гаранин понимал, что спорить с офицером никак нельзя, но и в поддакивании этот бедолага тоже не нуждался, его надо было просто слушать, и все. У офицера вылез алчный оскал на лице.
– В первый же день, на вокзале, нами были пойманы председатели Курской и Воронежской губернских ЧК – Озембловский с Кацем. Обоих мы вздернули на пристанционных фонарях. Через день попался бывший начальник Белгородской милиции – Саенко. Палач и мясник. Его мы вздернули вместе с боевой подругой, бывшей гимназисткой и такой же сволочью, как он сам. Их качало ветром на тополевой аллее, между Преображенским храмом и станционным водяным баком. У этого самого Саенко, нам известно, есть родной брат, сейчас скрывается в Киеве, но и его мы со временем достанем.
Гаранин напрягся: «А этот тип, должно быть, из контрразведки. Может оказаться ценнейшим кадром. Давай, развяжи свою кровожадную память, чего там у тебя еще вспомнится».
Офицер, самозабвенно глядя в одну точку, размышлял дальше:
– Уж мы-то, когда вернемся в Петроград, их телами накормим не только птиц, но и всех зверей земных, всю пучину морскую. Всех переведем, всех, кто революцией этой запятнан, от Троцкого до самой милой гимназистки с ангельским личиком.
– А кто же, извиняюсь, за вашей милостью будет клозеты чистить? Неужели сами научитесь? – любезно осведомился Гаранин.
– Научимся, еще как научимся. На чистке этих авгиевых конюшен как раз и набьем руку, – не почувствовал укола офицер, продолжая думать о своем.
Гаранин понял, что минутка ностальгии у офицера закончилась, полезности от него больше не добьешься, и отвернулся к стене.
Ему вспомнилось, как одна невиновная женщина едва не пострадала из-за него.
…Гаранина обрядили в ветхие одежды, в виде беспечного бродяги отправили в тыл врага. Кружным путем он долго скитался по дорогам, пока, наконец, забрел в нужное ему селение. Он изображал бывшего фронтовика, полусумасшедшего странника в тараканьего цвета мешковине, натянутой на голое тело. Бывший цирковой артист, а теперь тоже чекист, выдал ему своего дрессированного ворона, показал незамысловатую мелодию на деревянной флейте. Гаранин быстро освоил ее, ворон поверил в его музыку и «танцевал» по его указке – ходил по кругу, выписывал петли и восьмерки, по-журавлиному тянул лапы, хлопая крыльями, кувыркался в воздухе.
Он ночевал в зарослях черемухи, за бакалейной лавкой, а с рассветом выходил на майдан, слонялся меж папертью и домом купца Стахова, где помещался белогвардейский штаб, просил милостыню, иногда заводил свою игру с флейтой и вороном. Офицеры выходили покурить на порожки, с интересом любовались за убогим человеком и его птицей, смеялись:
– Гамельнский крысолов.
– Как бы на его игру грызуны не сбежались.
– Богата земля русская убогими…
В перекурах офицеры роняли обрывки нужных Гаранину фраз, по ним удавалось сплести кое-какие, не особо важные сведения. Ему не подавали денег, только набожные хуторяне «баловали» горбушкой. Он садился под вечер у колодца в проулке, отщипывал крохи хлебного мякиша, бросал птице, и она ловила их на лету. Гаранин крутил ручку деревянного ворота, вынимал из-под земли ведро воды, пил сам и поил из ладони ворона.
На третий день он стал вызывать подозрения, а может, просто офицеры заскучали. Гаранин заметил, как один из них подозвал казачьего урядника, что сидел в теньке без дела, и о чем-то его попросил. Урядник заметно ухмыльнулся, видно, и ему надоела однообразная игра «юродивого».
Гаранин видел, как крадется к нему урядник и размышлял: «Оставаться дурачком до последнего или выдать божью прозорливость? Показать, что у меня глаза на затылке».
Он все же побоялся выдать себя, продолжал играть, слепой и невинный к опасности. Нагайка жиганула его через худую мешковину, Гаранин истошно и почти не наигранно заверещал, стал кувыркаться в майданной пыли.
Тут, как и в румынских Карпатах, ему попалась женщина:
– Чего издеваешься? Не видишь – благоумный ведь!
Она указала на его зеленые штаны:
– Одежа на нем трошки военная – значит, солдатик контуженный или беспамятный.
Потом нагнулась над «юродивым», вытерла подолом юбки пену с его губ:
– Пошли со мной, родимец. Дам тебе молока кружку.
Урядник играл хвостом нагайки и нахальными глазами:
– Забирай этого приблажного, пока обоим не всыпал.
Гаранин погнался за ускакавшим в сторону, испуганно каркавшим вороном, подхватил его на руки. Флейту его поднял урядник, брезгливо отер о рукав и засунув нагайку за пояс, сыграл нехитрую пастушескую мелодию, не забытую с детства.
– Эй ты, дурак, – позвал он Гаранина, – иди, забирай, а то промысел твой встанет.
И урядник протянул ему дудку. «Юродивый», все еще тихонько скулящий, с опаской приблизился к казаку, торопливо выхватил свою вещь, урядник в тот же момент успел угрожающе топнуть. Гаранин шарахнулся в сторону, не удержался на ногах, снова закувыркался в пыли. С порожков, где курили офицеры, сыпануло дружным смехом. Урядник уходил на прежнее место, в уютную тень, довольный собою. Гаранин следовал за позвавшей его женщиной, довольный не меньше урядника: «Поверили. Выходит, славно я отыграл».
Казачка привела его к себе во двор, бросила охапку соломы под камышовый навес, сверху укрыла дерюгой, без излишней жалости проговорила:
– Ночуй туточки, божий человек, а то в кущах уже знобко.
Он осушил поданную кружку, заел молоко свежей краюхой. Ворону казачка насыпала горсть проса и поставила обломок глиняного горшка, колотое донце, наполненное водой. Птица поклевала круглых зерен, напилась, полезла к Гаранину под дерюжку и там довольно заворчала.
Ранним утром казачка прислонила метлу к двери куреня, запрягла дымчатого вола в арбу, уехала в поле. День повернул к закату, хотя солнце не упало в самый край горизонта, за воротами послышался мягкий, искупанный в колесной мази колесный скрип. Казачка завела во двор арбу, груженную желтыми снопами, притворила ворота и стала таскать снопы к гумну.
Гаранина надолго не хватило: он усадил ворона на поперечную балясину под навесом, обхватив хлебный крестец потолще, подделывая походку, захромал вслед за хозяйкой. Увидев его с ношей, она сердито запричитала:
– Ты чего удумал? А ну брось. Тебе не положено, ты божий человек.
«Юродивый» кривил заросшее щетиной, давно не мытое лицо, добавив в голос шепелявости, невнятно бормотал:
– Я помогу тебе, хозяйка. Ты мне по-доблому – и я тебе. Ты меня залеешь, я тебя тозе обизать не буду.
Она смягчила голос:
– Куда ж ты, хроменький? Поберег бы себя…
Гаранин с досадой замечал: пока он сделает одну ходку к арбе, казачка успевает два, а то и три раза, но хромоты своей не отменял, шагу прибавить не стремился, чтобы не портить уже сформированной картины своих неторопливых движений.
Он забрал с арбы предпоследний сноп, она обогнала его с последним, опустила в настеленную копну, с шумом выдохнула: