Красный демон — страница 17 из 33

– А забираешь ты из госпиталя кого? Едет с тобой, иным словом, еще кто-то?

– Едут, ваше благородие. Сестра милосердия, Аннушка наша.

– К какому часу она обычно приходит?

– После ужина трогаемся, когда пересменок.

– Благодарю, братец.

Гаранин решил пропустить ужин, до еды ли здесь, когда на кону такие ставки. Он уже немного изучил город и запомнил дорогу, по которой наверняка Осип с Анной поедут к позициям. Глеб мог бы поехать к Анне домой, несмотря на ночь, путь к ее жилищу он тоже «сфотографировал», но опасался там ее не застать и выбрал именно этот способ для встречи.

Сразу за крайними домами города, вблизи от дороги, росли две раскидистые вербы, в их тени Гаранин и разместил свой наблюдательный пункт. Лошадь, привязанная к нижней ветке, объедала кругом себя траву, стегала метелкой хвоста по бокам, отгоняя злых от жары слепней и оводов. Солнце клонилось к закату, но раскаленный воздух пока не собирался остывать, плавился и дрожал раскаленным маревом на горизонте. Глеб, поглядывая на дорогу, собрал крошечный букетик из отцветавших трав с бледными, небогатыми на краски соцветиями.

Ему вспомнилось усыпанное цветами поле в Галиции, горькая пыль на дорогах, горечь от бесконечного отступления. Гаранин тогда впервые побывал в бою. В то грозное лето в плен попадали даже боевые генералы вроде Лавра Корнилова, не говоря уже о тыловых штабистах и контрразведчиках. День и ночь гвоздила германская дальнобойная артиллерия по нашим позициям, взламывала оборону. Носились над полями «Альбатросы» с черными крестами на крыльях, выкашивали пулеметами зелень недозревших хлебов и русских гимнастерок. Стоял неуемный скрип от тележных колес, уходил фронт, бежали вслед за ним еврейские и украинские беженцы, висел над колонными отступавших солдат бабий стон, детский плачь и коровье мычание.

Гаранин до этого не видел столько горя, а потому не замечал, что не спит, не ест и не моется по нескольку дней подряд. Офицеров значительно поубавилось, выбило бесконечными обстрелами и боями, на коротких привалах Глеба рвали во все стороны: склочные еврейки беспрестанно просили новых транспортов для своих семейств, солдаты требовали достать хоть где-то полевую кухню, бабы-галичанки падали на колени и умоляли выделить похоронные команды для их не выдержавших бесконечного пути младенцев. Гаранин чувствовал, как в душе его прозревает натоптыш, способный заслонить его сознание и память от всех этих ужасов войны, но оказалось – это был нарыв. И он лопнул, как только наперерез их отступающему войску вынеслась немецкая колонна. Глеб помнил себя в ту секунду. Кроме мгновенной радости, он не испытывал больше ничего:

«Ну вот! Наконец-то! Смерть… Достойная смерть в бою! Не будет больше этих криков, жалоб, слез, страданий, моего бессилия… А только крест деревянный и вечный покой».

Он и сам боялся себе признаться, что уже несколько недель алчно ждал такой вот минуты. Гаранин выхватил из кобуры оружие, взмахнул им над головой, призывно что-то крикнул, побежал вперед, не заботясь о том – бежит ли следом за ним кто-нибудь еще. Он мало чего запомнил из того боя, взгляд, его всегдашний панорамный взгляд с широкими закраинами бокового зрения, сузился до величины орудийного жерла. В этом жерле Гаранин видел глазок направленного прямо в него винтовочного ствола, каждую секунду выплевывавшего по пуле.

Смерть щадила его. Первой пулей сорвало фуражку с головы, второй – выбило оружие из руки, почти не задев ладони, третьей – отсекло мочку от уха. Красные капли сыпались на рукав кителя, на грудь, в дорожную пыль, а он все бежал, страшно орал при этом и не видел, что все больше и больше солдат из оторопелого русского войска бегут вслед за ним на врага. Уже разворачивалась походная двуколка боком и стегал с нее огнем поверх голов атакующих толстый хобот станкового пулемета, строились в середине маршевых колонн штурмовые группы, готовые встретить пруссаков.

Четвертая пуля впилась Гаранину в левую руку, но не обрушила его на землю, он и боли-то не почувствовал. Немец завозился с затвором, и Гаранин, пролетев остаточные шаги, раненым коршуном налетел на него. Глеб ухватился за чужое оружие, снова не ощутил в руках боли от горячего ствола и, вырвав его, обратил широкий штык на немца. Тот замер перед ним на одном колене, ровно так, как и начал свою стрельбу: беззащитный, жалкий, безоружный. У Гаранина вторично лопнул его нарыв. Он не убил немца, а бросил перед ним винтовку и, рухнув на землю, забился в рыданиях. Рядом бежали другие солдаты, пруссаки, не готовые к такому приему, в беспорядке отступали. Немец, обезоруженный свирепой атакой русских, своей неумелой стрельбой и жалкими рыданиями Гаранина, медленно поднял вверх руки.

После этого Гаранин убивал, в бою и вне боя – хладнокровно, расчетливо, умело, как того требовала обстановка, но в тот раз он был готов умереть сам, а не убить.

…В тишине вечерних городских задворок послышалось дребезжание фурманки. Гаранин освободил поводья, впрыгнул в седло и замер до поры в тени деревьев. Из его укрытия хорошо было видно, кто едет в фурманке: именно те, кого он поджидал. Глеб тронул лошадь рысцой, поскакал фурманке наперерез. Он увидел, как Кадомцева подняла голову на лошадиный топот, с победной усмешкой отметил, что она немного удивлена, но все же рада его видеть, и кажется, даже не злится на него, несмотря на то, что он – причина, по которой сегодня ей устроило трепку госпитальное начальство.

– Разрешите немного загладить перед вами свою вину, Анна Дмитриевна, – протянул он спрятанный за спину букет.

Теперь улыбка сияла на ее лице неприкрытая, да она и не старалась ее скрыть:

– О какой вине вы вдруг вспомнили?

– Осип, братец милый, езжай вперед, а мы немного прогуляемся. Вы не против, Анна Дмитриевна?

Ездовой пытался хмуриться, казаться равнодушным, но даже через его бороду проскользнула затаенная улыбка: старому – стариться, молодым – миловаться. Он дождался, когда его пассажирка слезла на землю, и незамедлительно тронул фурманку, словно боясь подслушать или увидеть что-то для себя запрещенное.

Гаранин освободил ноги из стремян, спрыгнул вниз, шел рядом с сестрой милосердия и не спускал глаз с внезапно повеселевшего лица: «Дьявол, как симпатична… Если она все же играет эту роль, то весьма недурно, Сабурову стоило бы у нее поучиться. Ну что, птичка, начнем расставлять на тебя силки».

– Признайтесь честно, Анна Дмитриевна, вы обиделись на меня?

– Да за что же, никак не пойму. То вы твердите о своей вине, то о моей обиде.

– Если так, не буду сам себе копать могилу и соглашусь с вами: мне не о чем просить прощения, а вам на меня обижаться.

В лице ее дрогнуло что-то похожее на сожаление, видимо, она ждала от него новых любезностей и признаний. Какое-то время шли молча, Глеб взвешивал свои будущие фразы. Кадомцева нарушила тишину:

– Вы с какой-то важностью сегодня покинули госпиталь. Нельзя ли поинтересоваться о предмете этой важности?

– Я безумно благодарен вам за содействие, Анна Дмитриевна, и прошу принять скромный подарок, а также не злиться на меня: в лавке, кроме этого, ничего для дам не имеется, – и он вынул вторую свою заготовку – жестяную коробку дешевых монпансье.

Кадомцева взяла презент, присовокупила к букетику и вымолвила:

– Каков натюрморт. А все же вы молчите, куда умчались сегодня.

– Так, знаете, прогуливался по окрестностям.

– Нет-нет, – настойчиво перебила его Анна, – вы говорили о какой-то таинственной срочности, и еще важности.

– Да! – делано накинул на себя озабоченный вид Гаранин. – Я вспомнил одну важную вещь. Месяца два тому, когда я еще пребывал в Совдепии (а я жил там со времен революции, если вы не знали) и потихоньку двигался навстречу фронту, встретил на одной станции весьма живописный эшелон.

Он внимательно следил за ней. Ни одна черта не дрогнула на лице Анны при этих словах, но она немного нахмурилась в тот момент, когда он изменил голос и стал нагонять фальшивую волну озабоченности.

– И что вам в этом эшелоне? – просто спросила она, будто на самом деле хотела узнать: «Какое тебе дело до того, скольким художникам я позировала?»

– Так вот, на стенках одного из вагонов этого эшелона я увидел изображенную девушку, как две капли воды похожую на ту русалку, что висит в вашей спальне.

– А-а-а, – протянула Анна, медленно откинув голову назад и так же медленно возвратив ее в прежнее положение, лица при этом она на него не обратила.

– Вы когда-нибудь слышали о двойниках? – спросила она и только здесь посмотрела на него.

Гаранин освободил здоровую руку от поводьев, помахал ею в воздухе, тряхнул пару раз, словно она у него затекла, и снова взялся за узду.

– Я бы мог поверить в факт существования вашего двойника, но сомневаюсь, что есть еще один человек, столь тесно привыкший общаться со столичными художниками, – вымолвил он, сдерживая внезапно нахлынувшее раздражение, и добавил чуть ли не с ехидством:

– А сестры-близнеца у вас там, случайно, в запасе не отыщется?

Анна весело расхохоталась:

– Какой вы забавный, Глеб Сергеевич. Да, я пошла в натурщицы, чтобы не умереть с голода, и не вижу в этом ничего зазорного. Та картина, что видели вы вчера, лишь малая часть написанных с меня, она мне подарена в благодарность…

– Малая часть? – перебил ее удивленный Гаранин.

– Да что вы так переживаете? – взяла она его за руку и попыталась успокоить, явно польщенная его реакцией.

Он руки не отдернул, но клял себя на чем свет стоит: «Зачем я наговорил ей всего этого? Собирался же выведать у нее совсем о другом. Еще подумает, что я ревную ее к этим “ваятелям„и потому веду свои допросы».

Кадомцева держала одну свою ладонь на его руке, другой гладила морду лошади и продолжала:

– Это и есть одна из линий моей обширной биографии, которая вам так не дает покоя. И когда спросят меня потомки: «Что ты делала в революцию?» – о, мне будет что им рассказать.

Поручик попытался вернуть их беседу в деловое русло и ухватился за слово «революция»: