Офицеры сошлись ближе, нагнулись к синему изображению:
– Ух… первый раз такое вижу.
– Смерть, простреленная навылет.
– Мою смерть большевистская пуля убила, вот оттого мне теперь и не страшно, – самодовольно заявил офицер и хотел откатывать рукав обратно, но вдруг заметил моргнувшего «во сне» соседа и спросил:
– А вам не интересно, Гаранин?
Глеб понял, что изображать спящего теперь бесполезно. Он подошел к гордому обладателю татуировки, внимательно изучил ее. В одном боку нарисованной смерти зияло входное отверстие давно зажившей пулевой раны, с другого бока был прорван ее хитон рваным выходным отверстием, и синяя краска потревожена.
– Хотел бы себе такую? – поинтересовался обладатель заветной татуировки.
– Картинку или дыру? – надменным тоном спросил Гаранин.
Офицер с татуировкой мигом рассвирепел:
– Дыру я тебе могу устроить! Причем бесплатно.
– Тише-тише, – примирительно поднял Глеб обе руки, – хотите доверять суевериям – на здоровье, я же не мешаю.
– Ты насмехаться пытаешься, – не унимался его противник.
– И что? Вызовешь меня на дуэль? – решился на ответную твердость Гаранин.
– При чем здесь это? – заметно убавил обороты офицер с татуировкой.
– К вашим услугам, – не терял твердости в голосе Глеб, – только дайте зажить своим и моим ранам.
Ложась обратно на госпитальную койку, он ругал себя: «Держи свой неумелый юмор под замком, погоришь на обыкновенной шалости».
14
Несдержанность чуть было не стоила Гаранину жизни. Тогда случилось задание, не требующее от него тайны или актерской маски. Глеба и еще одного чекиста, славного горластого малого, отправили в особую миссию. Оба идейные, способные повести за собой, поднять на борьбу, они составляли хорошую компанию. Мыштяк – спутник Гаранина, уже зарекомендовал себя на ораторской стезе: летом семнадцатого он разлагал целые полки своей болтовней, отговаривал их идти к фронту, держать оборону против немцев. Гаранин частенько вспоминал ему:
– Если б не такие, как ты, Мыштяк, победу у немца мы все же вытянули бы.
Мыштяк себя в обиду не желал давать:
– Ну и воевал бы с немцами, чего ты к нам приперся? Да я знаешь сколько сознательных большевиков воспитал? После моих речей люди толпами в партию вступали. Ты слышал, что меня по всему Северо-Западному корниловские ищейки вынюхивали? Два месяца за мной охота шла, пока Керенский Корнилова не сместил.
И следовали его бесконечные воспоминания. Гаранин пытался бороться с его бахвальством, действуя тактикой, разумом и простыми уговорами – ничего не помогало.
Им выделили легкие розвальни с молодым ездовым – Лешкой. Они открыто ехали в стан бывшего врага, а нынче, при правильной обработке, могшего стать союзником.
Армия анархистской вольницы за время революции кого только не била. Ее бессменного Атамана и идейного вдохновителя выпустили из тюрьмы с первой февральской амнистией. Имя тем освобожденным узникам было – птенцы Керенского. Закоренелый анархист вернулся в родные места, где на заре нового века он грабил банки и стрелял по городовым. Время в лихом семнадцатом году круто менялось, и вскоре бывший уголовник собрал вокруг себя целую армию из вольного крестьянства и вернувшихся из окопов германской войны дезертиров. Войско его быстро стало многочисленным и грозным. Он грабил местных толстосумов, разбогатевших на новороссийских черноземах, когда пришли немцы – оскаливал зубы и покусывал их, когда немцев сменили самостийники – устраивал трепку и этим, не забывал раздавать оплеухи налево и направо – то белым, а то и красным. Но был момент, когда Атаман ездил «на поклон» в Москву, к самому Ленину. И хотя из той встречи крепкого союза не получилось, руководство большевиков все время пыталось склонить Атамана на свою сторону.
Гаранин в пути выстраивал схемы и планы, как лучше подманить Атамана, настроить его на единение с Красной армией, какими методами увещевать. Мыштяк вспоминал и бахвалился:
– Было дело, в Кубанском походе, аккурат год назад, в эту же пору. Встретили мы Пасху в одном казачьем хуторе. Что за черт?.. Глядим – бабы, ребятишки да старики. Понятно, говорим, ваши все казаки против нас воюют. Бабы нам талдычат: «Все в полях, сев идет». Мы им: «Да ладно брехать-то! У вас одни староверы с баптистами живут? Великий день, праздник праздников, а вы сеяться». Молчат в ответ бабы. Ну и мы чуть утихомирились, разговляться сели. Бабы нам столы накрыли, с куличами, с яйцами, все как полагается. В отряде у нас черкесы в ту пору были, магометане, сам понимаешь, они весь день боевую службы несли, в дозорах на околице маялись, дали нам отпраздновать. Хозяйки нас к обеду уже своими считали: «И Пасха у них, как у нас, и крест на них, а говорили нам: “Коммунисты – все напропалую безбожники”. И по комодам не шныряют. Благодать». Глядим, под вечер и казаки как будто из-под земли повылезли, где хоронились – непонятно. Бабы заговорщицки улыбались, мигая на своих хозяев: «Возвернулись с посева».
Гаранину вконец надоела его болтовня:
– Давай я тебе лучше не про Кубань, а про Екатеринослав расскажу. И не про годичную давность, а совсем про близкие времена. Занял Атаман город, и пошла кутерьма с грабежом да погромами. Стонет город под зверствами. Одна еврейская семья облила керосином квартиру и подожгла себя вместе с детишками, со всей начинкой. На Большой Московской улице выбросилась с пятого этажа молодая девушка, предпочитая умереть, чем отдаться варварам. Хотя Атаман с погромами борется, у него их меньше, чем у Петлюры, а солдат за изнасилования он старается взыскивать, но армия большая – за всеми не уследишь.
Мыштяк выпустил струю дыма, презрительно скривил губы:
– То жиды, бабы, Атаман для них – страх. Нам-то чего с тобою бояться?
Гаранин изобразил наивную мину:
– А нас он, по-твоему, в красный угол посадит? Чарку до краев поставит, хлеб-соль, еще и наложницу вызовет.
Внезапно обернулся к ним Лешка:
– Вы слышали, товарищи: говорят, будто у Батьки в разведотделе служит до четырех сотен женского пола. Вроде бы как для разведки, но на самом деле – просто полковой гарем, для штаба и приближенных самого Батьки.
Мыштяк по-котовьи прищурился:
– Вот бы нам такой разведотдел.
Гаранин плюнул в снег с досадой.
Они ехали полдня через голую степь. Вдали черными пятнами попадались проглянувшие из-под талого снега хутора, редкие рощицы, слышался собачий лай и протяжный коровий зов, но пока не поддающаяся ростепели дорога ни в одно из селений не уводила. Розвальни легко катили по ледяному насту, под коркой которого уже звенела радостная вода. Пахло печной сажей, трухлявым деревом и открывшимися вербовыми почками.
– Как думаешь, мы уже в его зоне влияния? – спросил Мыштяк, всегда устававший от долгого молчания.
– Появимся в его зоне – незаметным для тебя это не пройдет, уверяю. Сразу появится конный патруль и возьмет нас в оборот.
– А если он уже нас взял, а мы этого пока не замечаем? – осведомился Мыштяк.
Гаранин покивал головой: «Все может быть».
От дороги наконец показался отвилок к хутору, Мыштяк хлопнул ездового по плечу:
– Сворачивай, Лешка. Заедем, спросим, что тут за власть. Может, молочком разживемся или простоквашей. Великий пост, хозяева молока не едят: масло бьют, сметану копят, творожок сцеживают и нам дадут – не пожадничают.
Несмотря на то, что Мыштяк постоянно говорил о еде, тучным не был, просто была у него страсть – чревоугодие и забота – как его задушить, бороться с ним он не видел смысла, а потому и не пытался.
Хутор был тихий, словно вымерший. Мыштяк распорядился остановиться у крайней хаты, резво спрыгнул в рыхлый снег, прошел через калитку во двор, призывно крикнул:
– Хозяйка! Кобель привязан у тебя? Есть кто во дворе-то?
Двор, а вместе с ним и весь хутор продолжали хранить тишину. Гаранин нехотя пошел вслед за напарником, велев ездовому оставаться при лошади и глядеть, не покажется ли кто на дороге. Серая хата накренилась, стояла хмурая, с мокрой соломой крыши и давно не беленными стенами. Глеб догнал своего спутника уже в ней. Тот по-хозяйски проворил у печи, гремел заслонкой, совал нос в чугунки. Заметив вошедшего Гаранина, стал разъяснять:
– Обычно если хозяев нет дома, то в печке всегда оставляют горшок со щами или жареное мясо – страховка против разграбления. Так с Кубанских степей повелось, правило нейтральной полосы. А здесь все тихо. Хутор, не соблюдающий боевых традиций, выглядит еще мрачнее.
Гаранин оглядел небольшую хатку:
– Что-то здесь не так, не нравится мне эта тишина.
Они вышли на воздух, со стороны задворок раздавалось поросячье повизгивание. Обойдя хату, они заметили у сарайной стены шесть или семь свиней, крутившихся между трупами. На навозе и в рыхлом снегу, растаявшем от солнца, крови и бывшей человеческой теплоты, лежало около десятка людей с размозженными черепами. Что это были за люди, крестьяне или участвующие в войне – понять невозможно. Одежда на них, как и везде в стране – смесь затасканной армейской формы и крестьянских элементов. Свиньи выедали мозги из еще не остывших распахнутых голов.
Гаранин секунду стоял столбом, а потом машинально стал отгонять свиней. Те недовольно захрюкали, у одной изо рта вывалился в навоз бледно-серый, в красной прожилке катышек. К горлу Гаранина подкатила тошнота, но он удержался, отвернувшись от трупов.
Мыштяк сочувственно произнес:
– Голод после такого пропадает надолго.
Свиньи разбежались, опять настала тишина, и в ней от дороги раздалось конское ржание. Чекисты бросились к оставленным за калиткой розвальням. Здесь стояло около десятка верховых, они облепили Лешку, закрыли его от глаз чекистов вместе с розвальнями и лошадью. Весеннее солнце играло на вороненых стволах, на червленом серебре сабельных ножен. Высокие папахи серой смушки, зимние тулупы и свитки, блеск кожаных голенищ.
– Ты ж чего молчишь, подлец? – крикнул Мыштяк издали ездовому.