Красный демон — страница 27 из 33

Она привела его в тесное служебное помещение:

– Здесь у нас раздевалка, облачаемся с моими сменщицами в белое. А еще бывает вечерняя перекуска. Хотите чаю?

– Нет, от чая решительно откажусь.

Гаранин присел на стул, облокотился на спинку, бегло оглядел комнату: аккуратный столик, высокие потолки, двустворчатые двери, маленькая железная печурка столбом, небольшое окошко с закрашенными белой краской стеклами, несколько халатов и женских летних пальто на стенной вешалке. Анна, несмотря на его просьбу, все же хлопотала возле печки, что-то расставляла там, передвигала, за столик к нему не садилась. Не глядя ему в глаза, она заговорила:

– Знаете, у меня не идет из головы ваша настойчивость в вопросе моего побега из Страны Советов, и вот теперь я вам отвечу. Я не смогла видеть царящей там несправедливости. Новорожденная страна борется за все хорошее против всего плохого, это главный их принцип, это то, ради чего к ним примыкают миллионы. А я увидела там сотни искалеченных судеб. Они искалечены еще старой, царской властью, и новая власть не лечит им раны, а лишь раздирает их, не дает им зажить. Вот вам один пример. Я работала там не только натурщицей, но и санитаркой. В Киеве познакомилась с Верой Игнатьевной Гедройц. Это старая аристократка и революционерка. К мысли о необходимости революции Гедройц пришла, будучи студенткой курсов. Княжеский титул не отделял ее от народа, ведь она, по ее же словам, жила в простоте, граничившей с бедностью. Тем более удивительно для Веры Игнатьевны враждебное отношение к ней нового мира. В прошлом году, будучи хирургом 6-й Сибирской дивизии, Гедройц получила на фронте ранение и была эвакуирована в Киев. Встала на ноги, окрепла, приготовилась к работе и… не получила ее. Отказ за отказом ждал талантливого хирурга, когда она пыталась устроиться на работу. Княжеское клеймо было для советской власти важней заслуг перед медициной. В голове не укладывается: как те, кто слагают песни о благоденствии народа, этого же народа лишают достойного лечения. Какое отношение медицина имеет к политике? Доктор ведь не смотрит, кого лечить, он выполняет свой долг. И хуже всего в этом новом мире оказались аресты. Неожиданные, часто среди ночи, они длились, рассказывала Гедройц, как правило, меньше суток. Ее всегда отпускали без последствий: приходил приказ из Москвы, от некоего видного чиновника, которому еще в девятьсот четырнадцатом Вера Игнатьевна сделала сложнейшую операцию на колене… Вот так, Глеб Сергеевич. А вы о какой-то сытости меня допрашивали.

Гаранин долго следил за ее печальным лицом. Он видел то, о чем она говорила, видел и старался закрывать глаза, уверял себя, что все эти классовые подходы – лишь временная мера, доказывал себе необходимость этих мер и еще больше убеждался в их естественном отмирании, как только кончится война.

Он отогнал гнетущие мысли новой мозговой атакой: «Чего же ей нужно? Сама заманила в отдельный кабинет, сама чего-то ищет. Только решительная атака разрешит мои догадки, пан или пропал».

Гаранин приподнялся со стула, в два легких шага приблизился к ней, вымолвил волнующимся голосом:

– Я бы смог насытить себя, взглянув хоть раз вживую на натурщицу, что позировала для вашей картины, – и он провел по ее талии здоровой рукой.

Она вздрогнула, лица к нему не обернула.

– Ваша пошлость мне чертовски надоела, – ответила милосердная сестра устало или томно и не отстранилась.

Гаранин задействовал уже обе руки. Он смело развернул ее к себе, наклонив голову, долго целовал. Ее руки гладили его затылок, обхватывали шею, сквозь больничный халат он ощущал упругость женской груди и уже предчувствовал, что она будет так же прекрасна, как у нарисованных валькирии и русалки. В какой-то момент ему показалось, будто за окном мелькнула тень, а удалявшиеся шаги снаружи он расслышал уже вполне отчетливо. Она почуяла его тревогу, встрепенулась, с тяжелым стоном оттолкнула руками.

– Мы совершаем напрасные вещи, Глеб Сергеевич, за которые потом несем тяжкую ношу и сожалеем всю жизнь.

– Я не думаю, что это именно тот момент, – все еще прерывисто дышал он и попробовал вновь привлечь ее к себе.

– Нет-нет, я уверена, что нам не стоит…

Сестра милосердия отодвинулась, отвергая его решительным взглядом. Глеб рухнул на стул, запустил пятерню себе в волосы, поправил их, попытался что-то сказать и сам же оборвал себя. Она стояла к нему вполоборота, тоже стараясь унять волнение в сбитом дыхании. Наконец он решился:

– Анна Дмитриевна, всего одна только просьба… Умоляю…

– Чего вам еще? – в голосе ее не было недовольства, скорее жалость.

– Мне снова нужен мой китель, – проговорил Глеб.

– Всего-то? – меланхолично поиронизировала она.

Гаранин молча кивнул.

– Что, снова взывает победный хрип зурны?

– Да оставьте уже свои издевательства! – повысил он голос. – Можете помочь, так помогите, но не втыкайте в меня своих шпилек.

Она смерила его презрительным взглядом:

– Хорошо, я сделаю для вас это. Доктора тревожить в такой час не стану, просто возьму ключи от вещевой комнаты и выкраду вам эту проклятую форму. Чего бы мне потом это ни стоило.

Она вышла. Гаранин стал нервно ходить по комнате, тереть в беспокойстве лоб: «Что ж это со мной такое? Эта птичка не сработала, я сам чуть не дал маху. Нет, она просто женщина, женщина, и все тут. Надо разыгрывать карту с Сабуровым, с госпиталем покончено. Через несколько часов наступление, продержаться бы эти несколько часов».

Кадомцева скоро появилась, гневно бросила ему под ноги форму:

– Можете убираться. Прощайте. Надеюсь, после этой выходки доктор вас на порог госпиталя не пустит. Как и меня, впрочем…

Гаранин собрал с пола одежду охапкой, хотел тут же идти прочь, она его остановила:

– Можете здесь переодеться, я выйду.

Глеб торопливо и нервно одевался: «Упасть на колени, безгранично благодарить, умолять о прощении, клясться в вечной дружбе этой святой женщине. Она не шпионка, она всего лишь святая женщина».

За двустворчатыми дверями было пусто, коридор оставался темным и безжизненным.

17

Гаранин отцепил шпоры от сапог, упрятал их в карман кителя, ослабил наплечные ремни, чтобы они меньше скрипели. Все равно сапоги его издавали много шума в гулких коридорах. Бродить по госпиталю в поисках Кадомцевой в этот час становилось опасным, можно было нарваться на кого-то из дежурного персонала, начались бы расспросы, разбирательства. Гаранин не мог так рисковать, а потому утешил сам себя: «Найду ее после боя, когда наши освободят город, буду надеяться, что она не уйдет вместе с белыми». Он понимал – отговорка его весьма слабая.

Гаранин выбрался из госпиталя, как ночной тать. В конюшню за кобылой не пошел, опасаясь и там неприятных встреч, расспросов. На боку болталась пустая кобура, револьверу полагалось храниться в оружейной комнате при госпитале, выкрасть его, как форму, было нелегко. Глеб крался по притихшему городу, останавливался на каждом перекрестке, долго прислушивался, пожирал глазами темноту. Задворки последних кварталов остались за его спиной, открылось поле с подсвеченной звездами дорогой, ведущей к позициям.

В стороне от дороги Гаранин заметил темные купы двух деревьев, там он вчера поджидал фурманку, везшую сестру милосердия. Ночной воздух наполнял стрекот сверчков, запах от скудных полевых цветов. Они всегда ревниво хранят свой аромат до вечера, не распыляют его на дневном солнцепеке. Гаранин вспомнил сад на их даче, как мать любила ухаживать за цветами, как были завешены все заборы в саду плетущимися розами и вьюнками – они точно так же отдавали запах своих бутонов в летних сумерках. Чудесные дни, беззаботные годы, золотое время… Чем дальше человек от детства, тем безоблачней оно ему кажется: забываются мелкие неурядицы, в памяти остается только доброе, светлое.

У Гаранина доброго-светлого было через край, но он помнил те минуты, когда безоблачная судьба заносила его в темные столичные кварталы: с проходными дворами, с вонючими ретирадниками, с переполненными комнатами, где койка сдается даже не на сутки, а лишь на семь-восемь часов – отоспал свое время, свернул засаленный матрац – и кыш на работу, а на твою койку ляжет другой убитый усталостью пролетарий. Он понимал своим детским умом, что так не должны жить люди, и когда спрашивал об этом у отца, тот односложно отвечал ему: «Но ведь все не могут жить одинаково хорошо, ты же это понимаешь, Глебушка». Гаранин недолго размышлял и выдавал простую детскую истину: «Тогда мы должны жить одинаково плохо, как те бедные люди из рабочих кварталов». Отец хохотал в ответ, гладил его по голове, с улыбкой называл «маленьким социалистом» и снова утыкался в газету.

Глеб по примеру отца, как только научился складывать буквы, тоже стал заглядывать в печатные строки еженедельников. Больше всего ему нравилась криминальная хроника, и к середине отрочества он был глубоко убежден: в Обводной канал никогда не бросаются бедные люди. Им некогда думать о своей впустую потраченной жизни, они выживают каждый день и не мыслят о том, чтобы можно было покончить с этой несчастной жизнью добровольно. Топятся только те, что имели достаток. И еще умные, как Чацкий, не могшие видеть вокруг себя несправедливости этого мира.

Когда настали новые времена, Гаранин при всем своем гуманизме, впитанном с молоком матери, не удивлялся призывам из простонародья: «Режь буржуев!» Там, в вонючих клоаках, где от тесноты люди ходили друг другу по головам – не могло родиться других лозунгов. Он понимал это.

Позиции приближались, ветром донесло отдаленное ржание лошади, тянуло по воздуху дымком от костра. Гаранин свернул с дороги, стал идти осторожнее, надеясь проскользнуть мимо сторожевого поста. Он ложился в траву и долго прислушивался, китель его вымок от росы. И все же осторожность его не спасла.

– Стой, стреляю! – раздался голос часового во тьме.

– Погоди, браток! Я поручик Гаранин…

– Пароль, твою мать! – голос молодой, тревожный, если не сказать напуганный.