А Гречаников и Овсепян между тем уже шарили в траве, во ржи — торопливо, зыркая по сторонам. Но фашистов поблизости не было, у них иные заботы, и вскоре старшина и младший сержант приползли обратно, увешанные «шмайссерами», с рожковыми магазинами и гранатами в сумках; Гречаников, естественно, с прицепленной на пояс фляжкой.
— Молодцы, — сказал Трофименко. — Теперь все в укрытия!
Минут через пяток около высоты начали шлёпаться мины и снаряды. Немцы били издалека, пристреливаясь. Трофименко по опыту знал: пристрелявшись, будут класть точно. И действительно, высота загудела от разрывов, задрожала, забилась, будто в лихоманке. Сколько продлится огневой налёт? Что будет дальше? За девять суток войны Трофименко привык задаваться этими вопросами и привык отвечать на них либо не отвечать — смотря по обстановке. В данном случае на первый вопрос в точности ответить было некзя (тьфу ты, привязалось, Трофименко поправил себя: нельзя), на второй можно: после огневого налёта ожидай атак. Гитлеровцам чего бы то ни стоило надо сбить пограничников, чтоб нагнать стрелковый полк. Почему не идут двумя другими просёлками? Те ещё хуже, развитей, низменней, болотистей, чем этот? Или немецкое упрямство и твердолобость? Будут таранить своими лбами одни и те же ворота?
«А ведь в эдаком аду запросто зевнешь ракеты», — подумал вдруг Трофименко и высунулся. Рядышком прошлась тугая воздушная волна, едва не своротила башку, словно опалило жарким смертным дыханием. Трофименко юркнул обратно, в траншею, на дно. Глупость, конечно. Разве различишь что-либо в этом крошеве из огнистых всплесков и дымовых клубов? Да пойми, наконец: полк оторвался настолько, что о каких ракетах толковать?
Почудилось: кто-то вскрикнул и застонал. Кто-то вскрикнул и умолк. Ранило? Убило? И тут он сперва подумал не о тех, кого сейчас могло ранить либо убить, а об убитом ранее Гороховском. Фелька, мальчишка, храбрый боец, коему выговаривал за сон на посту. А как же иначе — службист. Но сейчас службист подумал о Гороховском, обо всех, кого убило и убьет, не как о штыках — как о людях, которые были живыми или покуда ещё живые.
И он сам покуда живой. Надо же: изо всех передряг выходил как заговоренный. Ни раны, ни контузии. Долго так будет продолжаться? Трофименко сглазил: землю рвануло, траншею будто сплющило, а его шмякнуло о стенку — аж косточки захрустели. Он лежал плашмя, пытаясь сообразить, что произошло. А ничего особенного. Выпросил контузию. Это выяснилось, когда ощупал голову, туловище, руки-ноги — всё при нём. Лишь башка разламывается, тошнота жуткая, из носа и ушей течёт кровь. Подоглох маленько: разрывы стали глуше, словно отдалились. Но разрывы были те же, ибо так же трясло и колотило высотку.
Преодолевая головокружение и слабость, Трофименко встал на колени, затем сел, привалившись спиной к траншейной стенке. Так сидел Гороховский — мёртвый. А он сидит живой, хотя и контуженый. Повоюем! Про раненых поминать не будем. Иначе опять накликаем. Нет уж, увольте. Надо жить и воевать. Его вырвало. Сделалось полегче. Или показалось, что полегче. Читал некогда: контуженые заикаются. Произнёс: «Поживём — увидим», и не слышал себя в грохоте, не разобрал, заикается он либо нет, губами пошлёпал — и только.
Приказал себе подняться и поднялся, стоял, качаясь, на подгибающихся ногах. Оклемается, дайте срок. Не имеет права не оклематься. Потому — надо воевать. Он высунулся из траншеи, огляделся. То же, то же: огнистые всплески, клубы красно-черного дыма, вздыбленная земля. Тошнотно воняло взрывчаткой, горелой резиной, горелым хлебом, и его опять вырвало. Полегчало? Да вроде бы. А при эдаком обстреле автоматчики не полезут на высоту. И связной от Ружнева, от полковника, не сунется. Сиди и жди у моря погоды.
Шлёпались снаряды и мины, кромсали землю, глушили людей, будто сминали своим грохотом. Да-а, артиллерийско-миномётный обстрел давил на психику под стать танковой атаке или бомбёжке: хрен редьки не слаще. Скорей бы кончался этот шабаш, чёрт его раздери!
Больше по тому, что высотка перестала содрогаться, чем по тому, что прекратились разрывы, понял Трофименко: немецкие батареи угомонились. Посчитали, что оборона перепахана и пехоте можно наступать? Как бы не так, выкуси, гады! Пошатываясь, Трофименко встал в рост, поглядел на оборону с макушки высоты: порушена, изъедена курящимися воронками, а ребята во-он шевелятся, отряхиваются от пыли и комков суглинка, проверяют оружие. И Трофименко отряхнул фуражку, гимнастерку, быстренько протер автомат. Потом указательными пальцами прочистил уши — из них ещё сочилась какая-то дрянь, — но лучше от этого слышать не стал. Увидел: к нему по траншее, перелезая через завалы, идёт старшина Гречаников.
Трофименко обрадовался: жив! Вторая мысль была пугающей: на старшине не армейская пилотка, а пограничная фуражка, значит кто-то сейчас убит. Желая во всем убедиться и желая проверить, насколько сильно он заикается, Трофименко спросил, упреждая Гречанинова:
— Старшина, откуда у тебя фуражка?
М-да, заикался он первостатейно, и это скоро не пройдёт. Гречаников сказал:
— Контузило, товарищ лейтенант? Точно говорю? А фуражечка эта Фелькина, Гороховского то есть…
— Кричи громче, не слышу! — Как все тугоухие, Трофименко сам кричал.
Старшина Гречаников гаркнул, повторяя. И подумал: «Видать, долбануло лейтенанта крепенько…»
У Трофименко мелькнуло: если фуражка Гороховского, то, возможно, убитых нету? Увы, Гречаников доложил, что убило при налёте три человека, четверо ранены, им оказывают медпомощь, в строю останутся. Расторопен старшина, расторопен и о потерях уже докладывает точно…
Автоматчики покамест не атаковали, и Трофименко и Гречаников, не сговариваясь, потянулись к своим флягам: один хлебнул водички, второй — водочки. Каждый встряхнулся на свой манер.
7
Полковник Ружнев чувствовал: его сердце словно разбухает. От крови, которой становится всё больше. И от немыслимой радости, ликования, счастья, которых тоже становится всё больше, — именно эти чувства испытывал сейчас Дмитрий Дмитриевич. Где-то на северо- и юго-востоке погромыхивала бомбёжка, но это не беспокоило его нисколько: далеко, к нему никакого отношения не имеет. А то, что имело, что угрожало непосредственно, осталось позади, рассеялось, как наваждение, как дурной сон. Полк вышел из окружения, оторвался от противника, и теперь задача одна — темпы продвижения. На этом нужно сосредоточиться целиком и полностью, не думать ни о чем более! Темпы! В них — окончательное и бесповоротное спасение вверенной ему части, соединение с дивизией, корпусом, армией. Вперёд, вперёд!
От нервозности, от неуверенности, владевшими им поутру, не осталось и следа, и Дмитрию Дмитриевичу представлялось, что он и головой не подергивает, и орлом держится в седле, и по-орлиному сверкают его очи. Глаза действительно блестели горячечно, на щеках выступили лихорадочные пятна, грудь распирало от желания приказывать, двигаться, действовать. И он скакал от головы до хвоста колонны и обратно, подстегивал Друга и подстегивал колонну:
— Шире шаг! Не пурхаться! Шире шаг!
Взмыленный конь ронял с удил пену, взмыленные бойцы наддавали ходу. Колонна постоянно кое-где сбивалась в кучу, кое-где растягивалась — возле таких подразделений полковник придерживал коня, фальцетил:
— Кому приказываю: шире шаг! Туда… вашу мать… растуда… шире шаг!
Он как будто ополоумел и от желания действовать, и от радостных, ликующих чувств. Всё хорошо, а будет ещё лучше! Вперёд! С полковником Ружневым не пропадёте! Удача, которая отворачивалась все эти злосчастные дни, Наконец повернулась к нему лицом, и оно довольно-таки симпатичное, как оказалось. А почему же не симпатичное, ежели улыбчиво, благосклонно обещает его полку благополучный выход из опасного положения и благоприятный исход лично для полковника Ружнева Дмитрия Дмитриевича. Ура удаче!
Это очень важно, чтоб в жизни тебе везло. Пусть не всегда, но в трудные, решающие минуты — обязательно. Тогда ты устоишь на ногах, как бы ни шарахнула тебя эта самая жизнь — в челюсть или под дых, а если культурно — в солнечное сплетение. Не будет нокаута. В нокдауне, может, и побываешь, но поднимешься. И продолжишь бой на ринге, который называется судьбою. В молодости Дмитрий Дмитриевич баловался боксом, и теперь эти ассоциации возникали помимо воли, помимо того, что стремился сосредоточиться на главном — темпы! Эти мысли были похожи на подводные течения, которые идут вспять или вбок от основного течения реки.
Спешить в город Н.! Думай не думай, отвлекайся не отвлекайся, а поступки, действия должны быть подчинены единственному — быстрей и по возможности без дальнейших потерь привести свой полк в Н. Когда это свершится, тяжкий груз свалится с плеч, а радость, ликование и счастье едва ли не разорвут сердце. Впрочем, это уже лишнее — разрыв сердца от чего бы то ни было. Что будет после прихода в Н.? Этого не ведает даже господь бог. Для полковника Ружнева приход в Н. означает: он выполнил свой долг. С этой отметки в его биографии начнется новая страница, которую примется заполнять все та же беспощадная, отрицающая милосердие война.
Солнце жарило и сквозь набегавшие облачка, но когда открывалось, ослепительное, жгло яро, полоумно, и это нравилось Дмитрию Дмитриевичу, хотя он потел, изнывая от жары и духоты не менее прочих. Нравилось потому, что солнце было переполнено энергией и стремлением сделать свое на пределе. Того же хотел от себя и Дмитрий Дмитриевич — чтоб на пределе.
А что жара — понятно, на дворе июль, липень по-украински, липы зацветают. И так славно пахнут. Ныне не запахи — смрад: пожарища, гнойные раны, разлагающиеся трупы. Война. Век бы её не видеть. Хоть он и профессиональный военный, но лучше без неё. Не выходит — без неё-то.
Полковник перестал носиться туда-сюда, затрусил на Друге впереди полка, а носиться вдоль колонны заставил начальника штаба. Но убеждался: личный состав подутомился, выдохся, темпа не выдерживает. И это раздражало, однако раздражение было не в состоянии отравить радость и счастье — так, ложечка дегтя в бочке меда; даже не ложечка, а капля, полкапли. Минет пара часиков, и он доложит комдиву: