Красный дым — страница 16 из 21

, посыльный будет…

* * *

С приходом группы Давлетова огонь защитников высоты заметно усилился, и немцы, ещё раз повторив безуспешную атаку, откатились. Стрельба пресекалась. Лишь шальные пули шпок-шпок, одна из них и шпокнула лейтенанта в левое предплечье. Боли сперва не было. Толчок в руку, она как будто онемела, и струйка крови выползла из-под манжеты гимнастерки, потекла меж пальцами, капнула на пыльные сапоги. Трофименко повыше поднял руку, удивился: кровь, ранен, надо перевязаться. И тут-то боль прострелила, аж в глазах помутилось, то, что принимал за радикулит, сразу отошло, стёрлось. Ну вот и ранило его наконец. Девять суток чудом обходило, а теперь на счету контузия и ранение. Не задета ли кость? В мякоть — это ерунда, заживет.

Он нашарил в командирской сумке индивидуальный пакет, правой рукой расстегнул пуговицы на левой манжете, уже напитавшейся кровью, закатал рукав. Ранение вроде бы сквозное, недалеко от локтя. Зубами вскрыл индивидуальный пакет, чтоб бинтовать рану. Но подошёл Сурен Овсепян, сказал:

— Разрешите, товарищ лейтенант? Одной рукой не сподручно…

— Что тебе? — прокричал Трофименко.

— Я говорю: разрешите помочь, товарищ лейтенант? Бинтовать-то…

— Разрешаю… Только не весь бинт употребляй, половину оставь. Ещё пригодится…

Он как в воду глядел. Когда пушки и миномёты вновь замолотили по высотке, осколком ударило в то же левое плечо. Он устоял, но в глазах помутилось ещё похлестче. Он непроизвольно вскрикнул и застонал, привалившись к сырой стенке ячейки. Его никто не услышал. Перевязать себя сам не сможет, снять для начала гимнастёрку — вполне. Однако и этого проделать не удалось, слабость подкашивала, шатала, как ковыль на ветру. Не упасть, устоять. И добрести по траншее до кого-нибудь. Овсепян, кажется, ближе всех.

Головы не высунешь, не посмотришь, что делают немцы здесь и что — там, у Гречаникова. Долбают по высоте прямо-таки осатанело. Разрывы, осколки. Разрывы, осколки. Один осколочек схлопотал себе лейтенант Трофименко Иван, уже второе ранение. Торопится. Как бы наверстывает упущенное…

Овсепян в своей ячейке сидел на корточках, обхватив голову руками, засыпанный комками грунта и пылью, — черноволосый, а будто седой. Появление лейтенанта не обнаружил. Неподвижный, как неживой. Трофименко тронул его за плечо:

— Овсепян, Овсепян!

Тот привстал, ошалело оглядываясь. Над ячейкой и траншеей несло волны горячего дыма, комья глины, куски расщепленных деревьев. Грохало, ревело и завывало, как на шабаше ведьм. Говорить и даже кричать бесполезно — голоса не услыхать. Трофименко показал на своё плечо, на обвисшую руку, Овсепян понимающе кивнул.

Оба пригнулись, дабы не заполучить осколочка, Овсепян начал стягивать с лейтенанта гимнастерку, это было мучительно, и Трофименко заскрипел зубами. Тогда сержант финкой распорол рукав — от манжеты до плеча, а на груди гимнастерку широко расстегнул. Рана была небольшая, но глубокая и рваная, эту хлеставшую кровью дыру надо было чем-то забить. Чем? Свой индпакет Овсепян давным-давно отдал раненому красноармейцу. Полез в лейтенантову сумку, достал остатки бинта. Стараясь поменьше его пачкать, соорудил что-то вроде тампона, втиснул в рану. Затем разделся, исполосовал нижнюю рубашку и этими лентами накрепко стянул плечо. Лейтенант с облегчением вздохнул, кивком поблагодарил, и Овсепян опять понимающе кивнул.

Неся раненую руку на подвязке — под неё Овсепян приспособил всё те же полосы нательной рубахи, — Трофименко вернулся в свою ячейку. Подвязанная рука болела вроде бы поменьше, а вот плечо жгло, разрывало. Терпи. Терпи, казак, атаманом будешь… Но сколько терпеть? Будет ли конец этому обстрелу, этим атакам? Кажется: никогда не будет…

Сверху закапало, зашлепало, и Трофименко не сразу сообразил, что это дождь. Подставил лицо под прохладные, освежающие водяные капли. Дождит при солнце, вон из той тучи. Слепой дождь. В детстве он это любил — светит солнышко, сыплет дождичек, и ты гоняешь босиком по лужам. А ещё он называется — грибной дождь, тёплый, парной, после которого пойдут подберезовики и подосиновики, и ты ладишь берестяное лукошко. Было, было. А в лесу натыкаешься на родничок и, отставив полное грибов лукошко, пьёшь, пьёшь. Он встряхнул флягу, она была пуста. Раскрыв рот, высунул язык, ловя дождинки. Да, так что с полковником Ружневым, что с Гречаниковым? Неизвестность точит, как короед дерево.

* * *

Дмитрий Дмитриевич Ружнев гнал полк, пока не убедился: всё, люди выдохлись, нужен хоть какой-то передых. Он скомандовал:

— Прива-ал!

Люди тут же попадали наземь, а он грузновато, поддерживаемый коноводом, слез с коня, бросил поводья коноводу и тоже прилёг на траву, под кусточком. Ноги гудели, как будто сам топал пешком, ныла поясница, саднили потертости. Он расстегнул ворот гимнастёрки, снял фуражку, обдало ветерком, растрепывая редкие, прилизанные, чтобы прикрыть лысину, седоватые волосы. Телу тяжко, а душе хорошо! Дмитрий Дмитриевич из-под приспущенных век посмотрел на засыпающих людей, подумал: «Я вас вывел, я спас. Запомните это!» Он в общем-то и себя вывел, себя спас — от плена, от позора, от гибели. Доложит начальству, и пусть оценивают по достоинству, кое-чего заслужил.

Сошли успокоение и расслабленность, и Дмитрий Дмитриевич задремал, как и все. Пробудился, словно толкнули, через четверть часа, глянул на циферблат, вскочил, крикнул:

— По-одъем! Подготовиться к маршу!

9

И без бинокля, цепким, острым взглядом Гречаников засекал: три грузовика они подожгли, два исхитрились развернуться и умотать назад, вне досягаемости стрелкового оружия. Эти три машины горели, а выскочившие из них немцы залегли в кювете, в поле, за бугорками, открыли заиолошный огонь: пулемёты, автоматы, карабины. Правда, немало пограничники уложили, когда немцы выпрыгивали из кузовов. Но и уцелело немало. Залегшие немцы были относительно близко, и огневой бой не прекращался.

А нехудо бы и прекратить: боеприпасов у пограничников не так уж изобильно. Но перестанешь стрелять — гитлеровцы полезут к высотке. Вот и ломай башку, как поступить. Жалко, что рядом нету лейтенанта, самому надобно шевелить мозгами. С Порфишей разве посоветоваться? Неудобно вроде, подчинённый. А чего неудобно, он же сержант и твой друг-приятель, худого не подскажет, можно послушать. Да только некогда турусы на колёсах разводить, надо решение принимать. И Гречаников гаркнул:

— Прекратить огонь! Отставить огонь!

Его услышали не все и не враз, но постепенно стрелять из винтовок перестали. Немцы же продолжали обстреливать высотку, однако вперёд не шли. Порфиша Антонов сказал:

— Правильно порешил, Серега. Патронов у нас с гулькин нос… Шурупишь…

А вот в публичных оценках твоих, дружок Порфиша, я не очень нуждаюсь. Ты хвали меня, да не на весь мир. Получается: ты как бы хлопаешь меня по плечу. Я не против этого, но не надо на виду у всех, на публику работаешь. И Гречаников недовольно отозвался:

— Шурупим, шурупим… А боеприпасы и оружие надобно добыть у немцев.

— И это правильно, — опять громкоголосо одобрил Антонов, продолжая как бы похлопывать по плечу.

Гречаников даже дёрнул плечом, будто сбрасывая Порфишину руку. А почему? Ведь хотел же советоваться с ним. И потому сказал:

— Коль правильно, так и будем действовать. Точно говорю?

— Точно!

Да, немцы покуда не лезли к высоте, стреляли с места. Саданут из пушек и миномётов, как садили по лейтенанту? Как он там, лейтенант, как там остальные? Дерутся без него, Гречаникова, а он, Гречаников, дерется здесь. Так уж получилось, бить же фашистов можно и нужно везде, где ни доведётся. А вот как начальник заставы даст знать об отходе, когда прибудет посыльный? Пришлёт кого-то к ним сюда, и они тоже отойдут, в лесу соединятся с начальником заставы. Всё ясно и понятно, продержаться б только.

Потом немцы прекратили ружейно-пулеметный обстрел, где ползком, где перебежками отступили от высоты. Антонов спросил:

— Чего-то затеют, а? Шурупишь, Серега?

— Боюсь, как бы не накрыли снарядами и минами. Нас с тобой, грешных…

— Верняк, этого бояться надо…

— Да я не в том смысле… Бояться ничего не надо. Я считаю, что обработают высоту артиллерией и минометами, после сунется пехота… Так у лейтенанта было…

— И у нас так будет, — уверенно сказал Антонов, и эта уверенность покоробила Гречаникова: Порфирий рассуждает, как будто германское командование докладывает ему о своих планах. Хотя, конечно, чего тут раздражаться: сам же так думаешь, опыт-то кое-какой накопился. Сунулись в воду, не зная броду, — мы им по мордасам, теперь пушки и миномёты пустят в ход, ясно и понятно.

Ворочая забинтованной шеей — ранило неделю назад и вроде бы подживало, — Гречаников прислушивался: у лейтенанта гремело — будь здоров, скоро загремит и у них, а вот на южном просёлке тишь, да гладь, да божья благодать. Это мирово: пограничники ведь с той высотки ушли, лейтенанту в подмогу, сейчас там трудней всего. Но и у них здесь будет нелегко. Выдюжим! Только через наши трупы пройдут немцы.

Он подумал так и вдруг почувствовал себя мёртвым. Это было нелепо, и Гречаников оторопел: не слышит, не видит, не дышит, не осязает, не обоняет, тело холодное, как у трупа. Чертовщина эта длилась какую-то секунду, но неприятное ощущение еще долго оставалось: вот каким будешь, если тебя убьют. Лучше не надо. Лучше остаться живым, пускай и пораненным. Как будто война позволяет выбирать. А чертовщина эта — как грозное предупреждение: точно, могут и прихлопнуть…

Гречаников хлебанул из фляги — глоток за глотком, и в груди потеплело, и глаза заблестели, и настрой определенно поднялся на несколько градусов. В шнапсе градусов сорок, ну и настроение у него — сорок градусов. Действительно, чертовщина, и плюнь на нее. Ты же бывалый пограничник, боевой фронтовик, веселый, неунывающий парень. Тебе ли поддаваться дурацким фантазиям? Точно, плюнь и разотри…