Привыкшему больше ездить, чем ходить, с началом войны Дмитрию Дмитриевичу, однако, выпало потопать ножками, потопать белыми. И хоть любимый в серых яблоках жеребец по кличке Друг выдержал с ним все испытания, остался жив, как и он сам, И всегда был под рукой, — не всегда можно было кинуть свое грузноватое, крепкое тело в седло, натянуть поводья, дать шенкеля: война диктует свои законы, доводилось и на брюхе поползать, Дмитрий Дмитриевич размеренно шагал, выбрасывая ноги в галифе чуть в стороны, ибо ляжки были толстые, толстыми были и икры, выпиравшие из хромовых сапог. Одолеваемый одышкой, как астмой, часто вытирался носовым платком. Но виду не подавал, что предпочел бы в иной ситуации сесть на коня или в кабину полуторки. Коновод временами поглядывал на полковника, на его худое, в резких морщинах лицо, на грузное туловище и толстые ноги и ловил знак: подавай коня! Знака пока не было, и коновод продолжал бережно вести в поводу Друга и свою вороную коняжку с иной совсем кличкой — Аспид.
Вдруг впереди, на северо-востоке, где, по предположениям полковника Ружнева, находился в данный момент авангард полка, — стрельба, гранатные разрывы. Полковник задёргал головой, заметил это, но ничем не мог пресечь дурацкого подергивания. Стрельба так действует? По-видимому. В воскресенье, в первый день войны, когда городишко начали бомбить, а затем в близлежащем лесу разгорелась перестрелка с германским десантом парашютистов-диверсантов, именно эти звуки потрясли Дмитрия Дмитриевича. Как он обожал учебные стрельбы и как возненавидел эти отнюдь не учебные выстрелы и взрывы. Но, начавшись на заре двадцать второго июня, они продолжались, считай, изо дня в день. Да и вероломство Гитлера потрясло Дмитрия Дмитриевича: как ни крути, он чистосердечно верил газетам, подолгу рассматривал фотографию в «Правде», где улыбающийся Гитлер поддерживал за локоток улыбающегося Молотова. О, фашистская улыбка, улыбка людоеда! Она обернулась боевой стрельбой…
И теперь вот боевая стрельба на северо-востоке нарастала. Дмитрий Дмитриевич понимал: наступают решающие мгновения. И как бы разделял эту стрельбу надвое: стреляют наши — давай, давай шибче, стреляют германцы — подавить бы вас побыстрей, проклятое семя. Злясь на немцев, злясь на себя, взбадриваясь этой злостью, полковник Ружнев скомандовал:
— Ещё шире шаг! Ещё шире!
И, подавая личный пример, затопал энергичней, широко выбрасывая в сторону ноги и уже не вытирая пота со лба. Подумал: «Сбить бы этих мотоциклистов, расчистить путь — и рвануть на всех парусах в Н.! Да, рвануть, иначе германцы опять поймают в мешок. Темпы, темпы — вот что определит успех. Но сперва прорваться на гравиику, рассеять чертовых трескунов в марсианских очках… А если, кроме трескунов, там ещё есть германские подразделения? Не приведи господь…»
Шум боя на северо-востоке то нарастал, то слабел и в общем-то, кажется, отдалялся. Следовательно, авангард продвигается, продвигается и весь полк. И уверенность в благоприятном для него исходе начала подниматься с донышка сознания, и Дмитрий Дмитриевич не давал ей опуститься, напротив — твердил мысленно: «Все идет по плану, все идет как надо». Не сглазить бы? Не сглазит! И уверенность поднялась ещё выше, до нормальной почти отметки.
Идти было муторно: и грузноват, и сердце не привыкло, и ноги натирает, потому что они, черт возьми, толстоваты для мужчины. Невольно вспомнились жалобы жены, что на чулках можно разориться — перетираются так быстро, что не успеваешь покупать. Ах, жена! Её с дочерями отправил с эшелоном эвакуированных, уже с дороги жена прислала письмо: едем прилично, о нас не беспокойся. Надо же: письмишко доставили в тот день, когда полк покидал казармы и уходил на запад, — уходил на запад, а в итоге пошёл на восток, всё перемешалось.
А, дьявольщина: растирает кожу так, что на карачках впору поползти. И полковник приказал:
— Коня!
Коновод подвёл косившего янтарным горячечным оком Друга, пособил взобраться в седло. Ф-фу, саднит, но не так, как при ходьбе. И что предпринять, чем лечить? Заикнуться о своей незадаче полковому эскулапу вообще неудобно. Стерпим. Раненые вон какую боль несут в себе — и ни слова жалобы.
Просека была узкая, унавоженная усохшими конскими яблоками, на довольно высоких ветках смерек то тут, то там висели клочки старого сена. Понятно: когда-то проезжал высокий воз с сеном, цеплялся за еловые ветви. Друг то и дело тянулся мордой к этим клочкам по обе стороны просеки, но полковник дергал удила, не позволял баловать: не голодный, овса получил полторбы, иди как должно.
И здесь откуда-то из кустарника группу Ружнева обстреляли. С отвратным чмоканьем пули стали клеймить стволы деревьев, срезать ветки.
— Ложись! — скомандовал полковник и сполз с коня, бросил поводья коноводу, а сам плюхнулся на подстилку из прошлогодней прелой хвои. — Огонь, огонь! Левее бей! Видишь, вон кусты шевелятся, бей туда!
Кто их обстрелял — осталось невыясненным. Националисты, которых и здесь хватает? Немцы, из тех, из самокатчиков, отколовшиеся от своих? Как бы там ни было, группа Ружнева своим огнём подавила нападавших, заставила их замолчать. То ли перебили, то ли они отошли в чащобу. Разбираться было недосуг и хоронить сержанта из личной охраны, которого пуля заклеймила наповал, было недосуг. Возбуждённый, не переставая ощущать, что жив-здоров, только головой подергивает, Дмитрий Дмитриевич приказал оттащить погибшего в кустарник, быстренько забросать ветками и камнями, — две бороздки оставались в слежавшейся хвое, когда тело оттаскивали с просеки. Разумеется, предварительно у погибшего выгребли документы — чтобы германцы, если что, не установили, из какой он части; документы Дмитрий Дмитриевич сунул в свою полевую сумку — чтоб потом в нормальной, благоприятной обстановке сообщить родственникам сержанта о его гибели.
Да, многовато скопилось и у командира полка, и у начальника штаба подобных документов. А сколько личного состава погибло при обстоятельствах, когда и красноармейская книжка, и другие документы погибали? Человек вычеркнут из списков, снят с довольствия — и как камень в воду. А точнее сказать: как камень на шею полковнику Ружневу. Многовато этих камней висит на нём, многовато. Да что ж попишешь, коль война страшная, истребительная. Все так, но ему от этого не легче…
— Коня! — сказал полковник.
Надо было спешить, не отставать от полковой колонны. Правда, был риск, и немалый, что группу опять обстреляют из засады. Ну да на войне как без риска? Вперёд, вперёд, и так время потеряли.
Стрельба там, впереди, вроде бы вовсе затихла, зато явственно послышалась там, где были пограничные заслоны. Точней, где был средний заслон во главе с самим начальником заставы. И стрельба эта нарастала. Дмитрий Дмитриевич уже не сомневался: сейчас, именно сейчас полку надлежит решительно отрываться, размашисто уходить на восток. И это как будто получается. А если так, то ему со своей группой надлежит нагнать не просто колонну, а её голову, нагнать начальника штаба с автоматчиками.
Сожалея, что не носил шпор, Ружнев задниками сапог колотил, колол конские бока, понукая Друга к рыси. За ним коновод на своём Аспиде и личная охрана — кто верхом, кто в бричке. Быстрей, быстрей, чёрт побери! Друг спотыкался на неровностях дороги, у него ёкала селезёнка, и Дмитрия Дмитриевича, в принципе не жаловавшего верховую езду, встряхивало, как куль, бросало из стороны в сторону, и он не понимал, отчего так хекает в лошадином чреве. И почему-то беспокоился из-за этого. Рысит, рысит и упадёт? Но с какой стати? Она же не больна, не загнана, сыта. И не ранена, черт побери! Вперёд! Однако будь осторожен, нагибайся, чтоб не задеть ненароком ветку, а то может и сбросить. Был случаи: комдива, заядлого лошадника, на верховой прогулке сучком сбило наземь, ловил ворон, в итоге — вывих руки, сотрясение мозга. До войны было, разумеется. До той ужасной поры, когда все сместилось, смешалось, переплелось в такие узлы, что и не распутать — только рубить.
Просека то взбегала на пригорок, то опускалась во впадину, иногда из-под копыт вылетали камешки, как пули или осколки, селезёнка у коня ёкала, и нет-нет да и екало сердце у Дмитрия Дмитриевича: не отстать бы от собственного полка, нажмут германцы, перережут путь — и попадай в очередное окружение, из которого не выберешься. Не может же везти до бесконечности, фортуна — баба капризная. На войне все решает везение. До сих пор, считай, везло, коль башка на плечах и полк живой. Хоть и потрепанный. Соединиться бы с дивизией, с корпусом! Вот тогда-то как гора с плеч. Пусть комдив, пусть комкор решают и приказывают, а он — что, он — всего-навсего командир полка. Исполнитель, который, однако, дело своё знает. В масштабе полка. Коль большее не доверяют. А возможно, доверят? Вот выведет полк, сохранит знамя, воинскую реликвию…
Он думал обо всем этом, не переставая оставаться настороже: не грянут ли выстрелы из кустов? Таких выстрелов не было, не было как будто выстрелов и впереди, да и сзади, где заслоны, стрельба, похоже, стихла. Что сие значит? Пограничники отбили германцев? Либо германцы разгромили их, движутся сюда? Как бы то ни было — шире шаг! Не упустить своего шанса!
Полковник Ружнев нагнал тылы полка, затем нагнал минометчиков, с которыми был особист — охромевшего, его все-таки уговорили сесть на лошадь. Дмитрий Дмитриевич спросил, не хочет ли он присоединиться к ним и вместе выдвигаться в авангард. Особист отрицательно помотал крупной кудрявой головой, ещё выше приподнял раненое плечо. Ну, не хочет — как хочет. Уговаривать его Ружнев не собирается. Он стукнул задниками в конское брюхо, в бока, и Друг неохотно, лениво зарысил.
Нагнали и стрелков, с которыми ходко вышагивал сухотелый и долговязый комиссар, без конца поправляя сползающий с плеча «шмайссер». И он не пожелал присоединяться к Ружневу, сказал вдогонку:
— Дмитрий Дмитрич, ты двигай, но будь осторожен: кое-где бродят недобитые фашисты, которые побросали свои трещотки и сбежали…