долго была не в себе, деревенские поговаривали, что хорёк наслал на неё проклятье. Она ощущала, что действует по его указке — то вдруг громко плачет, то ржёт, то бормочет какую-то ерунду, то вдруг делает что-то непонятное. Каждый раз, когда по её позвоночнику проскальзывало ощущение удара молнией, ей казалось, будто тело расколото на две половинки. Ласка из последних сил барахталась в тёмно-красном болоте похоти и смертельных соблазнов, то тонула, то всплывала, но, показавшись над поверхностью, снова уходила на дно. Она обеими руками хваталась за верёвку, которая помогла бы выбраться из трясины желаний, но стоило напрячься, как верёвка сама превращалась в часть этой трясины, и вторая бабушка, перестав себя контролировать, снова тонула. В ходе этой мучительной борьбы перед глазами неизменно стоял образ золотистого хорька с чёрной мордой — он насмехался над ней, обметал её своим сильным хвостом, и каждый раз, когда хвост касался тела, с её губ срывался возбуждённый крик, который она не могла сдержать. В конце концов хорёк выматывался и уходил, а бабушка падала на землю в полубессознательном состоянии, из уголка рта показывалась белая пена, а тело покрывала плёнка пота, словно золотая фольга. Чтобы освободить вторую бабушку от этого морока, дедушка верхом на муле отправился в уезд Байлань за экзорцистом Отшельником Ли. Экзорцист зажёг курительные свечи, написал на жёлтой бумаге какие-то непонятные знаки, а потом, когда курительные свечи превратились в пепел, смешал его с кровью чёрной собаки, зажал второй бабушке нос и вылил снадобье в горло. В тот момент Ласка истошно кричала, била ногами и руками, и душа её покидала тело. Однако после такой процедуры ей с каждым днём становилось всё лучше и лучше. Впоследствии этот хорёк пришёл воровать кур, и между ним и большим красным петухом с жёлтыми ногами развернулась нешуточная борьба. Петух выклевал ему один глаз, и, пока хорёк корчился от боли, катаясь по снегу, вторая бабушка, не побоявшись мороза, выскочила голышом во двор с деревянным засовом в руке, прицелилась в бесстыжую уродливую морду и ударила что было сил. Наконец-то она отомстила хорьку за содеянное. Она так и стояла в оцепенении на снегу с окровавленным засовом в руках, а потом слегка отклонилась назад и начала наносить беспорядочные удары, превратив старого хорька в мясную подливу, и только потом ушла к себе, всё ещё пылая гневом.
Когда вторая бабушка смотрела на пятна крови хорька, засохшие на дереве, её охватил тот же давно забытый трепет. Она ощутила яростную дрожь глазных яблок и услышала, как из горла вырвался крик, напугавший её саму.
Тоненькие створки закачались и тут же распахнулись, и в комнату ворвался японский солдат в золотистом обмундировании с винтовкой, на которую был насажен штык. Вторая бабушка дико закричала, но при этом ей хватило одного взгляда, чтобы рассмотреть японца: в мгновение ока его отталкивающая физиономия превратилась в обличье того самого золотистого хорька с чёрной пастью, который погиб от её рук. Кустик чёрных волос над острым подбородком и вороватое выражение лица делали японца точной копией старого хорька — вот только он был крупнее, более золотистым и ещё более коварным. Опыт безумия, сокрытый в глубинах памяти Ласки, проявился резко, как никогда сильно и ярко. От её вопля у тётки заложило уши, она страшно перепугалась при виде перепачканного золой лица матери и губ, трепетавших, словно птичьи крылья. Девочка высвободилась из железной хватки матери, запрыгнула на подоконник и села там, глядя на шестерых японских солдат, которых видела в первый и последний раз.
А солдаты уже стояли перед каном, держа в руках винтовки «Арисака-38» с примкнутым штыком. В комнате сразу стало тесно, на лицах японцев застыли коварные и глуповатые усмешки — как у хорьков. В глазах ребёнка их лица напоминали блины из гаоляновой муки, только-только снятые со сковородки — золотистые, румяные, красивые, тёплые и родные. Малышка немного опасалась штыков на винтовках и ужасно боялась перекошенного, словно ковш из тыквы-горлянки, лица матери, но всё прочее её не страшило, лица японцев казались ей даже притягательными.
Солдаты оскалились, демонстрируя аккуратные, а у кого и редкие зубы. Вторая бабушка отчасти вновь оказалась во власти того морока, который навёл на неё хорёк и с которым она не могла ничего поделать, а отчасти её испугали усмешки японцев. По этим усмешкам она догадалась, что ей грозит страшная опасность — как в прошлом она абсолютно верно угадала намёк на разврат в движении лап старого хорька. Ласка закричала, закрыла руками живот и сжалась в уголке.
К кану протиснулся солдат лет тридцати пяти-сорока, примерно ста шестидесяти пяти сантиметров росту или, возможно, чуть ниже. Он снял с себя фуражку и поскрёб лысеющую голову. Его лицо покраснело от натуги. Потом японец сказал на ломаном китайском:
— Твоя, цветочек,[130] не надо боятися…
Он приставил винтовку к кану, а сам опёрся о край рукой, неуклюже забрался на кан и пополз ко второй бабушке, словно жирный опарыш. Ласке нестерпимо хотелось спрятаться в щёлочку в стене, слёзы полились потоком, смыв золу с лица и открыв взгляду дорожки смуглой блестящей кожи. Японец скривил губы, протянул мясистые короткие пальцы и ущипнул вторую бабушку за щёку. Как только рука солдата коснулась её кожи, она испытала такое сильное отвращение, как если бы жаба заползла к ней в штаны. Она завопила ещё сильнее. Японец схватил вторую бабушку за ноги и рывком потянул на себя, отчего она улеглась на кан, гулко стукнувшись о стену затылком. В таком положении живот выпячивался горкой. Японец сначала пощупал выпуклость, потом ухмыльнулся и что есть мочи дал по фальшивому животу кулаком. Прижав коленями её ноги, он развязал пояс на штанах. Вторая бабушка отчаянно сопротивлялась, а потом, нацелившись на нос, нависавший над ней как головка чеснока, изо всех сил укусила его. Японец вскрикнул, разжал руки, закрыл окровавленный нос и зло посмотрел на Ласку, сжавшуюся в комочек. Японцы рядом с каном хором заржали. Немолодой японец достал замызганный платок и прижал к носу, потом встал на кане, и выражение, свойственное поэтам-лирикам, читающим стихи про любовь, разом куда-то делось, обнажив его подлинное хищное обличье шакала. Он взял винтовку и нацелился в выпирающий живот второй бабушки. Пробивавшийся через окно солнечный свет падал на штык, поблёскивавший холодным блеском. Вторая бабушка издала последний безумный хрип и крепко зажмурилась.
Маленькая тётя сидела на подоконнике и внимательно наблюдала, как толстый японец пристаёт к матери. Она не прочла на его лице нехороших намерений и даже с любопытством ловила солнечных зайчиков, которые пускала его лысина. Ей скорее были неприятны звериные крики матери. Но стоило ей увидеть, что выражение лица солдата резко изменилось и он прицелился штыком в её живот, как душу девочки охватил ужас. Маленькая тётя метнулась с подоконника к своей матери.
Японец с острым подбородком и впалыми щеками, который первым проник в комнату, сказал несколько слов стоявшему на кане толстяку, а потом сам запрыгнул на кан, спихнул оттуда толстяка и с насмешливой улыбочкой смотрел, как тот, исходя злобой, стоит перед каном с окровавленным носом. Солдат повернулся, не выпуская винтовки, и свободной рукой, костлявой и смуглой, ухватил девочку за хвостики, напоминавшие морковную ботву, выдернул из рук матери, как морковку из сухой земли, с силой размахнулся и закинул малышку обратно на подоконник — но она рикошетом прилетела обратно на кан. Гнилая рама переломилась, в оконной бумаге образовалась дырка. Плач застрял у маленькой тёти в горле, личико посинело. Та часть тела и души второй бабушки, которую подчинил себе образ золотого хорька, внезапно высвободилась, и она словно самка животного бросилась к своему детёнышу, но японский солдат ловко пнул её в живот. Хотя удар на самом деле пришёлся по узелку, спрятанному в штанах, однако через тряпьё, которым был набит узелок, настоящий живот второй бабушки тоже испытал сильную встряску. Её с силой отбросило к тонкой перегородке, и она глухо ударилась спиной и головой. Перед глазами потемнело. Сев, она почувствовала острую боль внизу живота, словно из него вырвали кусок. Плач, скопившийся в горле у маленькой тёти, вырвался наружу, это был громкий протест с лёгким привкусом крови. Вторая бабушка окончательно пришла в себя, и теперь худощавый японский солдат, стоявший перед ней, уже окончательно отделился от образа золотистого хорька. У японца было худое лицо, высокая переносица, чёрные блестящие глаза, как у человека красноречивого и эрудированного. Вторая бабушка встала на колени на кане, обливаясь слезами, и, всхлипывая, запричитала:
— Господин служивый… пощадите нас… пощадите… неужели у вас дома не осталось жён, дочек… и сестрёнок…
У японца на щеках мышцы дёрнулись пару раз, словно мелкие мыши, а чёрные глаза заволокло небесно-синим туманом — если он и не понял слов женщины, то вроде бы догадался, почему она так горько рыдает. Вторая бабушка заметила, что под звонкий детский плач он передёрнул плечами, а мыши-мышцы на его щеках задёргались ещё сильнее, придавая лицу страдальческое выражение. Он малодушно глянул на товарищей, столпившихся у кана, а Ласка проследила за его взглядом и тоже посмотрела на пятерых японских солдат. На их лицах застыли разные выражения, но вторая бабушка почувствовала, что под твёрдой оболочкой суровых обличий медленно клокочет нежно-зелёная субстанция. Однако японцы усердно сохраняли эту оболочку, напуская на себя зверский вид, и ехидно посматривали на стоявшего на кане худощавого солдата. Тот быстро отвёл взгляд, и вторая бабушка тут же посмотрела ему прямо в глаза. Небесно-синяя дымка застыла, как туча, несущая с собой дождь, гром и молнии. Желваки ходили ходуном. Он заскрежетал зубами, будто борясь с каким-то внутренним чувством, а потом нацелил блестящий штык в открытый ротик маленькой тёти.
— Ты, снимай штаны! Снимай! — Язык не слушался японца, когда тот говорил по-китайски, однако у худощавого китайский был лучше, чем у лысеющего толстяка.