Красный гаолян — страница 10 из 83

Листья гаоляна шелестели, задевая о стенки паланкина, и внезапно из глубин гаоляна донесся жалобный плач, нарушив монотонность происходящего. Плач этот очень напоминал мелодию, которую исполняли музыканты. Бабушка подумала, что и это музыка, и силилась представить, что же за инструмент держат в руках музыканты. Она ножкой отодвигала шторку до тех пор, пока не увидела взмокшую от пота поясницу одного из носильщиков, но куда внимательнее бабушка изучала свои обутые в красные вышитые туфельки ножки – заостренные, худенькие, печальные, в упавшем на них дневном свете они напоминали два лепестка лотоса, а еще больше – двух крошечных золотых рыбок, спрятавшихся на дне прозрачного пруда. Две розоватые хрустальные слезинки, похожие на зернышки гаоляна, скатились с бабушкиных ресниц, побежали по щекам и достигли уголков рта. На сердце у бабушки было тоскливо и горько, нарисованный ею образ статного и элегантного мужа приятной наружности, в высокой шапке и с широким поясом, как обычно изображают героев на сцене, затуманился слезами и исчез, она с ужасом увидела покрытое язвами лицо больного проказой Шань Бяньлана и похолодела. Бабушка подумала: неужто эти золотые лотосы, нежное, как персик, личико, все ее тепло и очарование достанутся прокаженному? Если так, то лучше уж умереть.

Долгий плач в гаоляновом поле перемежался со словами через запинку: «Небо чистое-е-е, небо сине-е-е, небо пестрое-е-е, братик мой родной, братик мой дурной, преставился-я-я, небо для сестренки обрушилося-я-я».

Должен сказать вам, что у нас в дунбэйском Гаоми женщины голосят по покойникам так же красиво, как поют. В первый год Республики[26] профессиональные плакальщики из Цюйфу, родины Конфуция, приезжали сюда учиться, как правильно оплакивать покойников. Бабушка почувствовала, что в такой радостный день встретить женщину, оплакивающую умершего мужа, – дурной знак. На сердце стало еще тяжелее. В этот момент один из носильщиков подал голос:

– Эй, девушка в паланкине, поговори с нами! Дорога дальняя, скучно до ужаса!

Бабушка поспешно схватила красное покрывало, накинула на голову и потихоньку убрала ножку, придерживающую шторку. В паланкине снова воцарилась непроглядная тьма.

– Спой-ка нам песенку, мы же тебя несем!

Музыканты словно бы пробудились ото сна и яростно задудели; взвыла большая труба.

– Ту-у-у-у… – Кто-то из носильщиков впереди передразнил трубу, и с обеих сторон от паланкина раздался грубый хохот.

Бабушка истекала потом. Перед тем как она села в паланкин, прабабушка много раз повторила, что в дороге ни в коем случае нельзя болтать с носильщиками, мол, носильщики и музыканты – представители низких профессий, лживые странные типы, которые могут выкинуть любую гадость.

Носильщики с силой раскачивали паланкин, бабушкин зад ерзал туда-сюда, а обеими руками она крепко держалась за сиденье.

– Даже не пикнешь? Трясите, ребята! Коли не вытрясем из нее ни звука, то хоть мочу выжмем!

Паланкин уже напоминал маленькую лодочку, попавшую в шторм. Бабушка мертвой хваткой вцепилась в сиденье, в животе бултыхались два яйца, съеденных утром, мухи жужжали под ухом, горло сжалось, тошнотворный яичный запах ударил в нос. Бабушка закусила губу. Нельзя, чтобы тебя вырвало, нельзя! Бабушка приказывала себе: «Нельзя, чтобы тебя стошнило, Фэнлянь, говорят, что когда невесту рвет в свадебном паланкине – это самый дурной знак, тогда всю жизнь счастья не видать…»

Носильщики стали говорить еще грубее: некоторые поносили моего дедушку, малодушный, мол, человечишка, про каких говорят «при виде денег и у слепого глаза открываются», некоторые намекали, дескать, свежий цветок воткнут в навозную кучу[27], а третьи заявляли, что Шань Бяньлан – прокаженный, истекающий гноем, мол, даже если просто встать за двором Шаней, то можно учуять смрад гниющей плоти, а во дворе у них толпами вьются зеленые мухи…

– Невестушка, ты не позволяй Шань Бяньлану до себя дотрагиваться, а не то сгниешь заживо!

Трубы и соны выли и всхлипывали, яичная вонь становилась сильнее, бабушка еще сильнее закусывала губу, в горло словно кто-то бил кулаком, и она не выдержала: стоило открыть рот, как из него фонтаном вырвалась рвота прямо на шторку паланкина. Пять мух пулей метнулись к рвоте.

– О, затошнило ее! Трясите! – заорали носильщики. – Трясите! Рано или поздно растрясем ее на разговоры!

– Братцы… пощадите… – горестно вымолвила бабушка в перерыве между рвотными спазмами, а потом заревела в голос. Бабушке было очень обидно, она понимала, что впереди ее ждет нечто опасное и до конца жизни не вырваться ей из моря страданий. Папа, мама… падкий на деньги отец, жестокосердная мать, вы мою жизнь сломали!

От бабушкиного рева гаолян содрогнулся. Носильщики перестали раскачивать паланкин, музыканты, создававшие своими инструментами бурю и поднимавшие волны, перестали дудеть. Остался лишь бабушкин горестный плач, да вступила одинокая грустная сона, которая рыдает даже красивее, чем любая из женщин. Услыхав эти звуки, бабушка резко прекратила плакать, как будто бы прислушалась к голосу природы, внимая музыке, доносившейся словно с небес. Бабушкино припудренное личико увяло, покрытое жемчужинами слез, в этой горестной мелодии она уловила звуки смерти, почуяла дыхание смерти, увидела смеющееся лицо божества смерти с такими же темно-красными, как гаолян, губами и кожей золотисто-желтого цвета зрелой кукурузы.

Носильщики замолчали, шаги их стали тяжелыми. Завывания жертвы в паланкине под аккомпанемент соны разбередили их души – так весло нарушает покой ряски или дождь бьет по траурному флагу с заклинаниями, призывающими душу. Процессия, двигавшаяся по узкой тропинке в гаоляновом поле, перестала напоминать свадебную, а походила теперь на похоронную. У носильщика, что был ближе всех к бабушкиным ножкам – моего будущего дедушки Юй Чжаньао, – душа озарилась странным предчувствием, которое вспыхнуло внутри, как пламя, и осветило дорогу впереди. Бабушкин плач пробудил в глубинах его души давно сокрытую там любовь.

Носильщики решили устроить в пути короткую передышку и поставили паланкин на землю. Бабушка от долгого плача была словно в тумане и сама не заметила, как выставила наружу маленькую ножку. При виде этой изящной, бесподобно красивой крошечной ножки носильщики забыли обо всем на свете. Тогда Юй Чжаньао подошел, наклонился, легонько взял бабушкину ножку, словно неоперившегося птенчика, и осторожно вернул в паланкин. А в паланкине бабушка растрогалась от этого нежного жеста, ей безумно хотелось откинуть шторку и посмотреть, как выглядит носильщик, которому принадлежит эта огромная молодая ласковая рука.

Мне кажется, влюбленные, которым небо уготовило быть вместе, связаны навеки невидимой нитью и через тысячу ли, и это непреложная истина. Когда Юй Чжаньао взял бабушкину ножку, то в его душе пробудилось огромное желание построить новую жизнь, которое в корне изменило его судьбу, как и судьбу моей бабушки.

Паланкин снова подняли, сона издала протяжный звук, похожий на крик обезьяны, а потом умолкла. Подул северо-восточный ветер, на небе скучились облака, заслоняя солнечный свет, внутри паланкина стало еще темнее. Бабушка слышала, как гаолян шелестел на ветру, шелест этот накатывал волнами и уходил вдаль. Где-то на северо-востоке загрохотал гром. Носильщики ускорили шаг. Сколько еще оставалось до дома Шаней, бабушка не знала; так чувствует себя связанный ягненок: чем ближе смертный час, тем он спокойнее. За пазухой она спрятала острые ножницы, возможно, припасла их для Шань Бяньлана, возможно, и для себя самой.

Важную роль в истории моего рода играет ограбление свадебного паланкина, в котором ехала моя бабушка, в Жабьей яме. Жабья яма – это низина посреди низины, земля там особенно тучная, воды достаточно, и гаолян растет особенно густо. Когда паланкин с бабушкой дотащили до Жабьей ямы, на северо-востоке небо пронзила кроваво-красная молния, обломки абрикосовых солнечных лучей с воем устремились к тропинке, пробиваясь сквозь густые облака. Носильщики запыхались и обливались горячим потом. Когда они оказались в Жабьей яме, воздух налился тяжестью, гаолян вдоль обочины потемнел, блестел как вороново крыло, гаоляновое море казалось бездонным, а дорога почти сплошь заросла дикой травой и цветами. Среди травы тянули тонкие длинные стебли васильки, распускались их фиолетовые, синие, розовые и белые цветы. В глубине гаоляна горестно квакали жабы, печально стрекотали кузнечики и жалобно подвывали лисы. Бабушка в паланкине внезапно ощутила порыв холодного воздуха, отчего кожа покрылась мурашками. Она еще не успела сообразить, что происходит, как услышала громкий окрик снаружи:

– Хотите пройти – откупайтесь!

Бабушкино сердце екнуло, она не знала, то ли расстроиться, то ли обрадоваться. О, небо! Им повстречался любитель кулачей!

В дунбэйском Гаоми разбойников было как грязи, они шныряли в гаоляновых зарослях, словно рыбы, сбивались в банды, чтобы грабить, похищать людей с целью выкупа, они без конца чинили всякие злодеяния, позабыв о добрых делах. Ежели испытывали голод, то ловили пару человек, одного оставляли в заложниках, а второго отправляли обратно в деревню, чтобы потребовать определенное количество тонких лепешек по две пяди в длину, в которые заворачивали яйца и зеленый лук. Поскольку разбойники упихивали лепешку с начинкой в рот обоими кулаками, то такие лепешки стали именовать кулачами.

– Откупайтесь! – взревел разбойник.

Носильщики остановились и уставились на мужика, который стоял посреди дороги, широко расставив ноги. Он был невысок, лицо вымазано черной тушью, на голове широкополая коническая шляпа, сплетенная из стеблей гаоляна, а одет разбойник был в просторный дождевой плащ, распахнутый на груди, под которым виднелась черная рубаха с множеством пуговиц и широким поясом, а за поясом торчал какой-то предмет, завернутый в красную шелковую тряпицу, который разбойник придерживал одной рукой.