вор с деревянным засовом в руке, прицелилась в бесстыжую уродливую морду и ударила что было сил. Наконец-то она отомстила хорьку за содеянное. Она так и стояла в оцепенении на снегу с окровавленным засовом в руках, а потом слегка отклонилась назад и начала наносить беспорядочные удары, превратив старого хорька в мясную подливу, и только потом ушла к себе, все еще пылая гневом.
Когда вторая бабушка смотрела на пятна крови хорька, засохшие на дереве, ее охватил тот же давно забытый трепет. Она ощутила яростную дрожь глазных яблок и услышала, как из горла вырвался крик, напугавший ее саму.
Тоненькие створки закачались и тут же распахнулись, и в комнату ворвался японский солдат в золотистом обмундировании с винтовкой, на которую был насажен штык. Вторая бабушка дико закричала, но при этом ей хватило одного взгляда, чтобы рассмотреть японца: в мгновение ока его отталкивающая физиономия превратилась в обличье того самого золотистого хорька с черной пастью, который погиб от ее рук. Кустик черных волос над острым подбородком и вороватое выражение лица делали японца точной копией старого хорька – вот только он был крупнее, более золотистым и еще более коварным. Опыт безумия, сокрытый в глубинах памяти Ласки, проявился резко, как никогда сильно и ярко. От ее вопля у тетки заложило уши, она страшно перепугалась при виде перепачканного золой лица матери и губ, трепетавших, словно птичьи крылья. Девочка высвободилась из железной хватки матери, запрыгнула на подоконник и села там, глядя на шестерых японских солдат, которых видела в первый и последний раз.
А солдаты уже стояли перед каном, держа в руках винтовки «Арисака-38» с примкнутым штыком. В комнате сразу стало тесно, на лицах японцев застыли коварные и глуповатые усмешки – как у хорьков. В глазах ребенка их лица напоминали блины из гаоляновой муки, только-только снятые со сковородки – золотистые, румяные, красивые, теплые и родные. Малышка немного опасалась штыков на винтовках и ужасно боялась перекошенного, словно ковш из тыквы-горлянки, лица матери, но все прочее ее не страшило, лица японцев казались ей даже притягательными.
Солдаты оскалились, демонстрируя аккуратные, а у кого и редкие зубы. Вторая бабушка отчасти вновь оказалась во власти того морока, который навел на нее хорек и с которым она не могла ничего поделать, а отчасти ее испугали усмешки японцев. По этим усмешкам она догадалась, что ей грозит страшная опасность, – как в прошлом она абсолютно верно угадала намек на разврат в движении лап старого хорька. Ласка закричала, закрыла руками живот и сжалась в уголке.
К кану протиснулся солдат лет тридцати пяти – сорока, примерно ста шестидесяти пяти сантиметров росту или, возможно, чуть ниже. Он снял с себя фуражку и поскреб лысеющую голову. Его лицо покраснело от натуги. Потом японец сказал на ломаном китайском:
– Твоя, цветочек[130], не надо боятися…
Он приставил винтовку к кану, а сам оперся о край рукой, неуклюже забрался на кан и пополз ко второй бабушке, словно жирный опарыш. Ласке нестерпимо хотелось спрятаться в щелочку в стене, слезы полились потоком, смыв золу с лица и открыв взгляду дорожки смуглой блестящей кожи. Японец скривил губы, протянул мясистые короткие пальцы и ущипнул вторую бабушку за щеку. Как только рука солдата коснулась ее кожи, она испытала такое сильное отвращение, как если бы жаба заползла к ней в штаны. Она завопила еще сильнее. Японец схватил вторую бабушку за ноги и рывком потянул на себя, от чего она улеглась на кан, гулко стукнувшись о стену затылком. В таком положении живот выпячивался горкой. Японец сначала пощупал выпуклость, потом ухмыльнулся и что есть мочи дал по фальшивому животу кулаком. Прижав коленями ее ноги, он развязал пояс на штанах. Вторая бабушка отчаянно сопротивлялась, а потом, нацелившись на нос, нависавший над ней как головка чеснока, изо всех сил укусила его. Японец вскрикнул, разжал руки, закрыл окровавленный нос и зло посмотрел на Ласку, сжавшуюся в комочек. Японцы рядом с каном хором заржали. Немолодой японец достал замызганный платок и прижал к носу, потом встал на кане, и выражение, свойственное поэтам-лирикам, читающим стихи про любовь, разом куда-то делось, обнажив его подлинное хищное обличье шакала. Он взял винтовку и нацелился в выпирающий живот второй бабушки. Пробивавшийся через окно солнечный свет падал на штык, поблескивавший холодным блеском. Вторая бабушка издала последний безумный хрип и крепко зажмурилась.
Маленькая тетя сидела на подоконнике и внимательно наблюдала, как толстый японец пристает к матери. Она не прочла на его лице нехороших намерений и даже с любопытством ловила солнечных зайчиков, которые пускала его лысина. Ей скорее были неприятны звериные крики матери. Но стоило ей увидеть, что выражение лица солдата резко изменилось и он прицелился штыком в ее живот, как душу девочки охватил ужас. Маленькая тетя метнулась с подоконника к своей матери.
Японец с острым подбородком и впалыми щеками, который первым проник в комнату, сказал несколько слов стоявшему на кане толстяку, а потом сам запрыгнул на кан, спихнул оттуда толстяка и с насмешливой улыбочкой смотрел, как тот, исходя злобой, стоит перед каном с окровавленным носом. Солдат повернулся, не выпуская винтовки, и свободной рукой, костлявой и смуглой, ухватил девочку за хвостики, напоминавшие морковную ботву, выдернул из рук матери, как морковку из сухой земли, с силой размахнулся и закинул малышку обратно на подоконник – но она рикошетом прилетела обратно на кан. Гнилая рама переломилась, в оконной бумаге образовалась дырка. Плач застрял у маленькой тети в горле, личико посинело. Та часть тела и души второй бабушки, которую подчинил себе образ золотого хорька, внезапно высвободилась, и она словно самка животного бросилась к своему детенышу, но японский солдат ловко пнул ее в живот. Хотя удар на самом деле пришелся по узелку, спрятанному в штанах, однако через тряпье, которым был набит узелок, настоящий живот второй бабушки тоже испытал сильную встряску. Ее с силой отбросило к тонкой перегородке, и она глухо ударилась спиной и головой. Перед глазами потемнело. Сев, она почувствовала острую боль внизу живота, словно из него вырвали кусок. Плач, скопившийся в горле у маленькой тети, вырвался наружу, это был громкий протест с легким привкусом крови. Вторая бабушка окончательно пришла в себя, и теперь худощавый японский солдат, стоявший перед ней, уже окончательно отделился от образа золотистого хорька. У японца было худое лицо, высокая переносица, черные блестящие глаза, как у человека красноречивого и эрудированного. Вторая бабушка встала на колени на кане, обливаясь слезами, и, всхлипывая, запричитала:
– Господин служивый… пощадите нас… пощадите… неужели у вас дома не осталось жен, дочек… и сестренок…
У японца на щеках мышцы дернулись пару раз, словно мелкие мыши, а черные глаза заволокло небесно-синим туманом – если он и не понял слов женщины, то вроде бы догадался, почему она так горько рыдает. Вторая бабушка заметила, что под звонкий детский плач он передернул плечами, а мыши-мышцы на его щеках задергались еще сильнее, придавая лицу страдальческое выражение. Он малодушно глянул на товарищей, столпившихся у кана, а Ласка проследила за его взглядом и тоже посмотрела на пятерых японских солдат. На их лицах застыли разные выражения, но вторая бабушка почувствовала, что под твердой оболочкой суровых обличий медленно клокочет нежно-зеленая субстанция. Однако японцы усердно сохраняли эту оболочку, напуская на себя зверский вид, и ехидно посматривали на стоявшего на кане худощавого солдата. Тот быстро отвел взгляд, и вторая бабушка тут же посмотрела ему прямо в глаза. Небесно-синяя дымка застыла, как туча, несущая с собой дождь, гром и молнии. Желваки ходили ходуном. Он заскрежетал зубами, будто борясь с каким-то внутренним чувством, а потом нацелил блестящий штык в открытый ротик маленькой тети.
– Ты, снимай штаны! Снимай! – Язык не слушался японца, когда тот говорил по-китайски, однако у худощавого китайский был лучше, чем у лысеющего толстяка.
В этот момент нервы второй бабушки, которая только-только отогнала от себя образ хорька, сдали. Стоявший перед ней японец то напоминал ей ученого, то походил на золотистого хорька с черной мордой. Ласка билась в конвульсиях и подвывала. Японец уже почти вонзил штык в рот малышки. Сильная боль и материнское чувство, похлеще того, что бывает у волчиц, отрезвили бабушку. Она сдернула с себя штаны, сняла куртку, рубашку, разделась догола, а потом еще и с силой швырнула тот узелок, что прежде запихнула в брюки, и он больно ударил по лицу совсем еще молодого и симпатичного японца. Узелок упал на землю, а молодой парень уставился на нее прекрасным затуманенным взором. Вторая бабушка разнузданно рассмеялась, глядя на японцев, а потом по ее лицу ручьем полились слезы. Она легла на кан и громко сказала:
– Давайте! Делайте, что хотели! Только дитя мое не трогайте!
Японец, что стоял на кане, убрал штык, его руки повисли, как мертвые. При виде смуглого женского тела цвета поджаренного гаоляна японцы вытаращили глаза, лица их окаменели, как у глиняных болванчиков. Вторая бабушка в оцепенении ждала, в голове у нее все помутилось.
Я сейчас думаю: если бы над великолепным телом второй бабушки склонился только один японский солдат, смогла бы она спастись от измывательств? Нет, не смогла бы, поскольку самец хищника в человеческом обличье, когда ему не нужно притворяться культурным, окончательно теряет голову, сбрасывает с себя прекрасный вышитый головной убор[131] и бросается на добычу, как дикий зверь. При обычных обстоятельствах мощная моральная сила вынуждает животных, скрывающихся среди людской толпы, прятать щетину, покрывающую все тело, под красивой одеждой. Стабильное и мирное общество – тренировочная площадка для людей, ведь если надолго запереть в клетке тигра и шакала, то и у них начнут появляться человеческие черты. Может такое быть? Или не может? Так может или нет? Если бы я не был мужчиной и имел при себе острый нож, способный убить человека, то вырезал бы всех мужчин в Поднебесной. Возможно, если бы тогда над телом второй бабушки склонился лишь один японец, то он вспомнил бы о матери или о жене и тихо убрался бы прочь. Могло же такое быть?