Красный гроб, или Уроки красноречия в русской провинции — страница 14 из 26

Григорий Иванович исчез. Говорили, пешком ушел в Монголию. Зачем?..

И в такой семье вырос гениальный мальчик.

….

Как же он мог забыть о ней?! Нет, когда она лечилась, он бывал у нее в палате… яблоки носил… но вот уже год или даже два не видел в лицо.

Дома вечером Углев рассказал жене о своем мучительном визите к матери Алеши, и Мария пообещала сама носить Алле Васильевне через день свежее дорогое совхозное молоко. Может быть, организовать школьников, чтобы дежурили у старых одиноких женщин? Так во времена пионерии делали. Согласятся ли теперь? Даже не сами дети, а их родители.

– А тебе письмо от Надежды Стрелец. Снова на горизонте!

О господи, вот еще одна вина Углева! Училась одновременно с Люсей

Соколовой Надежда Иванова, которая просила называть ее именно

Надеждой, девица крепкая, мужеподобного сложения, губы, нос, скулы – все крупное, лишь глаза наивные, карие, в мохнатых ресницах. Окончив школу, вышла замуж за милиционера по фамилии Стрелец и решила попытаться стать капиталисткой: верно, подумала, что с таким мужем никто не обидит. Но молодой лейтенант вскоре погиб при задержании сбежавших из нерчинской колонии троих преступников, и Надежда осталась одна, да еще беременная. С трудом достав разрешение (на первых порах ее пожалели, подписали бумажку), открыла ателье, сама сидела с тремя работницами, строчила на машине платья и блузки, пришивая итальянские бирки, и дела пошли неплохо, но, видимо, с кем-то не захотела делиться честной выручкой – ателье сожгли. Тогда она назанимала денег, открыла магазин цветов – магазин сожгли. И она с дочкой уехала. От Надежды изредка приходили письма из Иркутска, из

Нижнеудинска, из Улан-Удэ… Но нигде ей, видимо, с ее характером не везло. Однажды телеграммой попросила в долг миллиона три (еще теми, переходными рублями) – Валентин Петрович собрал и отослал. Она вскоре вернула три пятьсот. Валентин Петрович, осердясь, пятьсот завернул ей обратно. Через год она прислала слезное письмо, нужно было достать тысяч пять (в долларах). “Я все равно скоро разбогатею, рассчитаюсь, – писала она. – Но если у вас нету, значит, судьба…” У

Валентина Петровича не оказалось в ту пору не то чтобы доллара – ни рубля, и он ничем не смог ей помочь. И вот через пять ли, шесть ли лет – снова письмо.

“Дочку я не уберегла, задавили мотоциклом, я думаю, нарочно… Но я родила сына, неважно от кого… я докажу, что женщина тоже может быть сильной, богатой… Будете в Красноярске, заходите – я снова занялась модной одеждой, фирма так и называется: “Надежда Стрелец”. Когда мне бывало тяжело, я вспоминала стихи, которые вы нам читали: послание

Пушкина декабристам, “Смерть поэта” Лермонтова (строчки про Высшего судию) и из поэмы “Кому на Руси жить хорошо”:

Рать поднимается – неисчислимая,

Сила в ней скажется несокрушимая.

Одна беда: никогда красивой не была, а сейчас и вовсе морда как сковородка с печки. Но сын у меня – ангел! И учиться он пойдет в нашу школу, дождитесь его, Валентин Петрович, еще год-два! Целую ваши седины. Я верую в будущее России! Надежда Стрелец”.

Хорошо, что не обиделась из-за того, что не смог помочь. Хорошо хоть, ей повезло. Вернее сказать, она победила. Но таких бравых девочек у Валентина Петровича в школе больше нет. Недавно по его заданию старшие классы писали сочинения: КЕМ Я ХОТЕЛ (А) БЫ СТАТЬ.

Без подписи. Чтобы начистоту. И выяснилось, все девочки только и мечтают выйти замуж: кто за иностранца, кто за киллера, а кто за инспектора налоговой полиции. И не работать. Правда, две десятиклассницы собираются стать учителями русского языка и литературы. Но не дай Бог, если лукавят, если пожалели старого учителя…

17.

Углев дал Ксении список из полусотни книг, которые она должна была прочитать за зиму и весну: Новый завет (хотя бы Новый завет),

“Одиссею”, “Божественную комедию”, “Дон Кихота”, “Сто лет одиночества”, “Войну и мир”, “Братьев Карамазовых”, “Мастера и

Маргариту”, “Тихий Дон”, “Пастуха и пастушку”, “Последний срок”,

“Двух капитанов”, “Митину любовь”, “Дар”, “Один день Ивана

Денисовича”, “Золотого теленка”, “Лад”, “Мертвые души”, “Историю одного города”, “Житие протопопа Аввакума”, пьесу Вампилова “Старший сын”, “Гамлета”, “Красное и черное”, “Мартина Идена”, “На Западном фронте без перемен”, “Прощай, оружие!”, “Над пропастью во ржи”,

“Маленького принца”, стихи Фета и Тютчева, Цветаевой и Блока, первую часть “Фауста”… и каждый раз он спрашивал, что она успела прочесть и хочет ли еще почитать что-то очень интересное.

Самое удивительное было в том, что в доме Ченцовых не оказалось ни одной книги! Только видеофильмы и аудиокассеты. Впрочем, как смущенно пролепетала Ксения, пару томиков она все же видела у своей мамы на кухне – что-то такое Марининой и “Лунный календарь” Московченко.

– Здравствуйте, Валентин Петрович. – Она приходила, поднималась на высокое крыльцо углевской дачи, почему-то оглядываясь, как будто пришла на тайное свидание, может быть, стеснялась своих сверстников, которые там, внизу, за невысоким красным забором, в ченцовском дворе, время от времени стреляли из духовых ружей в мишени и пили пиво, задрав к небу бутылки, как горны.

– Здравствуйте, Ксения Игоревна.

– Я… я Данте протитала. Я… я не могу ничего запомнить, так много. Я, наверно, дура?

– Никакая не дура… это очень сложное произведение. Я бы хотел, чтобы вы поняли структуру поэмы. А главное, я просил найти, куда поместил автор лживых людей.

– Да, да… это место я переписала… – Она вынула из кожаной сумки тетрадочку. – Вот. И еще натяла “Приглашение на казнь”… Валентин

Петрович, почему так? Он как бы рассказывает, а потом как бы и не было этого…

“В этом и суть, – хотел было пояснить Углев девочке. – Человек живет ожиданием событий и воспоминаниями событий, слои ощущений поднимаются в нем, перемешиваются…” Но, тоскливо поморщившись, терпеливо начал:

– Я вас просил ознакомиться с романом “Дар”. “Приглашение на казнь” читать вам пока рановато. Давайте снова вернемся к вещам простым.

Когда человек долбит ломом камень, он ведь не только бьет, но и отводит лом далеко назад, чтобы было место для разгона, чтобы набрать эм вэ квадрат пополам, так это в физике? Ксения, а что самое-самое простое? Даже не так, что в самом начале всего сущего и мыслимого стоит и стояло?

– В натяле было Слово, – машинально пробормотала Ксения. – И Слово было Бог…

– Верно! – Учитель обрадовался хоть столь малому прогрессу в речах десятиклассницы. – Верно! Поговорим о самом русском языке. Вот послушайте несколько фраз Бунина: “У нас нет чувства своего начала и конца. И очень жаль, что мне сказали, когда именно я родился. Если бы не сказали, я бы теперь и понятия не имел о своем возрасте – и, значит, был бы избавлен от мысли, что мне будто бы полагается лет через десять или двадцать умереть. А родись и живи я на необитаемом острове, я бы даже и о самом существовании смерти не подозревал.

“Вот было бы счастье!” – хочется прибавить мне. Но кто знает? Может быть, великое несчастье. Да и правда ли, что не подозревал бы? Не рождаемся ли мы с чувством смерти? А если нет, если бы не подозревал, любил ли бы я жизнь так, как люблю, любил?”

Читая это дивное откровение Бунина, Углев привычно прослезился.

Девица с удивлением смотрела на него. И, догадываясь, что она должна как-то отозваться, сказала:

– Красивые какие слова, – и добавила: – Я тоже об этом думаю сейчас.

Иногда хочется прыгнуть с крыши и проснуться.

Неожиданно такая тоска открылась в ее простеньких словах.

– А если не проснешься? – сделал вид, что рассердился, Валентин

Петрович.

– А может быть, это не хуже? – простодушно спросила Ксения.

Боже мой, с ее-то нарядами, с ее хорошей едой… что-то все же мучает душонку? Может быть, девочка не так уж безнадежна?

– Спать и уснуть… и видеть сны? Какие сны мне в смертном сне приснятся, когда покров земного чувства снят… вот в чем вопрос…

Извините, Шекспир, – глядя пристально на нее, пробормотал Углев. В нем была эта смешная привычка, как и у Эммы Калачевской, цитировать к месту и не к месту. Но сейчас он, право же, растерялся.

– Нет-нет, Ксения. Надо жить! Надо себя поднимать за волосы, как

Мюнхгаузен из болота. – И долго еще говорил ей, что важно читать именно русскую литературу именно в ее возрасте, здесь, вдали от хороших университетов и библиотек… – Вот еще кусочек.

“Но все же смерть оставалась смертью, и я уже знал и даже порой со страхом чувствовал, что на земле все должны умереть – вообще, еще очень не скоро, но, в частности, в любое время, особенно же накануне

Великого поста. У нас в доме поздним вечером все вдруг делались тогда кроткими, смиренно кланялись друг другу, прося друг у друга прощения, как бы разлучались друг с другом, думая и боясь, как бы и впрямь не оказалась эта ночь нашей последней ночью на земле. Думал так и я и всегда ложился в постель с тяжелым сердцем перед могущим быть в эту роковую ночь Страшным судом, каким-то грозным “вторым пришествием” и, что хуже всего, “восстанием всех мертвых”. А потом начинался Великий пост – целых шесть недель отказа от жизни, от всех ее радостей. А там – Страстная неделя, когда умирал даже Сам Спаситель…”

Школьница внимательно слушала, расширив глаза, как ее мать перед тем, как начать врать. Но девочке-то зачем и о чем врать? Видимо, ей вправду интересно. В маленьком камине возле их ног трудно горели сырые, зимою купленные березовые поленья, они шипели, чадили – сгорала, треща, береста, и лишь комья газет, во множестве засовываемые меж дров, поднимали гулкое пламя и постепенно прогревали дрова, и наконец они схватывались по ребрам желтым пламенем. Истинного чуда надо было дождаться, когда уже угли дышат, шают, как говорят в Сибири, этого слова, кстати, у Бунина нет.

Углев для юной гостьи вспомнил стихи Фета:

Прозвенело над ясной рекою,

Прогремело в померкшем логу,