Он говорил, наконец, что «все образуется», что армия будет оздоровлена и поднята, в ближайшее время, на необходимую высоту, что нет никаких оснований сомневаться в победоносном окончании войны:
— Нельзя идти наперекор и тормозить историческое течение событий!
Не думается, чтобы Одинцов сознательно вводил Духонина в заблуждение. Верней всего, как увлекающийся человек, он заблуждался сам, не разбираясь глубоко в действительности, приняв за чистую монету все обещания, полученные от ленинских клевретов.
Казалось, убежденный этим разговором, Духонин был готов склониться перед требованиями новой власти. Но вслед за отъездом Одинцова, стал снова колебаться…
А вечером, ведет по аппарату Юза разговор с Киевом, достойный быть запечатленным в анналах великой русской смуты. С ним говорит Петлюра — военный министр украинской Рады.
— Генерал Духонин! — говорил Петлюра. — Вы высший и последний представитель законной русской власти!.. Я жду вас в Киеве, где как Верховный главнокомандующий вы станете во главе Вооруженных сил!.. Моя программа — война до конца и верность союзным обязательствам!.. Я жду вас, приезжайте, захватив самое необходимое, и в Киеве вы организуете ставку из штаба Юго-Западного фронта!.. Приезжайте, пока не поздно, пока есть еще возможность выехать из Могилева!
Столь неожиданное предложение Петлюры, казалось, создавало выход из трагической обстановки. В самом деле, не суждено ли там, на юге, на берегах Днепра и в древней русской колыбели, еще сравнительно только задетой общим шквалом, вторично заложить устои государственности и, восстановив армию, с успехом продолжать борьбу на фронте и с петроградской коммуной?
Ближайшие сподвижники Духонина не связанные исключительным положением последнего, руководствуясь реальными соображениями, горячо ухватились за эту мысль. После непродолжительного обмена мнениями, Духонин согласился с этим планом, сулившим самые заманчивые перспективы. Помимо политических соображений, до некоторой степени и личные чувства влекли его, как киевлянина, в днепровскую столицу, в которой, кстати, проживала и его семья.
События, между тем, развивались с головокружительной быстротой. Времени терять было нельзя и, с разрешения Духонина, исправлявший должность начальника штаба, полковник Кусонский, уже отдал необходимое распоряжение о немедленной погрузке эшелона.
Но на следующий день, обстановка изменилась уже настолько, что выехать в стоявшем под парами эшелоне было нельзя. Все находилось под контролем. Незримые сети плелись кругом и сам Духонин, фактически, был уже пленником каких-то неизвестных лиц.
Настойчивые уговоры подчиненных, убеждавших его, во имя спасения родины и продолжения борьбы, уехать из Могилева каким бы то ни было путем, склоняют Духонина окончательно решиться на этот шаг. Медлить нельзя ни минуты…
Сорокасильный Бенц, с потушенными огнями, уже готов к отбытью. Три вооруженных офицера с необходимыми вещами, деньгами, документами уже сидят в автомобиле, в нервном ожидании, прислушиваясь к малейшим звукам, доносящимся из скрытого во мраке переулка.
Закутанная в плащ, подходит чья-то фигура.
Это — Духонин.
Короткая речь, прощальное пожатие руки и автомобиль скрывается во тьме.
Духонин остается…
Расстрелянный большевиками чиновник Нейман в своем посмертном дневнике сообщает.
«Рано утром, двадцатого ноября, к могилевскому вокзалу подходит петроградский поезд, и прапорщик Крыленко с эскортом из трехсот матросов крейсера „Аврора“ вступает в Могилев.
Через час он в кабинете верховного главнокомандующего.
Прапорщик Крыленко, по революционной кличке — „Товарищ Абрам“, приземистый, коротконогий, сутулый, с небритой рыжею щетиною на щеках, в защитной куртке, с небрежно надетым и неуклюже висящим боевым снаряжением, ведет полушепотом беседу и отвозит Духонина в свой вагон. В двенадцать часов дня, Верховный главнокомандующий и Крыленко сидят в салон-вагоне и пьют кофе.
Перрон наполнен разношерстною публикой, толпою праздных солдат, вихрастыми матросами с „Авроры“, хмельными, возбужденными.
В салон-вагон входят три матроса. У одного из них плакат из синей оберточной бумаги, на которой выведено мелом:
„Смерть врагу народа Духонину!“
Военно-революционный суд отряда моряков.
Крыленко вскакивает с места:
— Товарищи!.. Оставьте!.. Генерал Духонин не уйдет от справедливого народного суда!
Один из матросов неуверенно подходит к Духонину, трогает за плечо и глухо бросает:
— Пойдем!
Крыленко садится, склоняет голову на стол, закрывает лицо руками.
На площадке вагона происходит борьба.
Сильный физически человек, Духонин держится за поручни и не уступает натиску трех палачей. Выстрел из нагана в затылок сваливает его с ног.
Изувеченное тело терзается толпой…
Жутко, мрачно, тоскливо в красной столице…
Все попряталось, все забилось по щелям, притихло и сникло — и не узнать блистательного града Санкт-Петербурга, с шумными перспективами, с залитыми огнями стеклами магазинов, ювелирных дел мастеров, гастрономических лавок, пассажей, ресторанов, отелей, с зимней музыкой на катках, с румяными девичьими щечками, с монументальными „фараонами“, в башлыках и в наушниках, греющихся у дымных костров, с дворцовыми гренадерами в мохнатых шапках, стоящими у чугунных статуй, с вороным рысаком в щегольской одиночке — пади, пади! и золотой каской конногвардейца, утонувшей в бобровом воротнике…
Только серый камень дворцов да запорошенные первым снегом бульвары да могучая, пережившая на своем веку всякие виды Нева, остались те же, без изменения, что и год, десять, сто лет назад…
Падает, кружится снег…
Белые хлопья замели улицы, сугробами выросли на обезлюженных площадях, навалили горы за городскими заставами… Не дымят и молчат фабричные трубы… Остановилась столичная жизнь и метет белый саван, погребая город, словно покойника:
— Быть Петербургу пусту!
Только рявкают грузовые машины, с красными флагами, с бандами вооруженных людей… Боязливо жмутся прохожие… Виснет тусклый желтый декабрь…
А вечером, когда на Невском проспекте зажигаются фонари, на углах виднеются широкие, крепкие фигуры, с оскаленными зубами, блудливо шелестит шелк и слышен наглый хохот…
Порхает, сыплет, кружится снег…»
Трах-тах-тах! и только эхо
Откликается в домах,
Только вьюга долгим смехом
Заливается в снегах…
8. Советский рай
Неотвратимое произошло.
Двуглавый орел сменился пятиконечной звездой, а вместо желтого императорского штандарта заколыхались красные флаги.
Восемь месяцев власти Временного правительства оказались легкомысленным карнавалом с блестящим фейерверком речей, с цветами маниловского прекраснодушия, с огнями жалких революционных утопий, с серпантином несбывшихся ожиданий.
Но облетели цветы…
Догорели огни…
Наступили скверные будни…
Крушение Временного правительства не вызывало во мне ни малейшего сожаления. Его попытки остановить анархию потоками бесплодных словоизвержений внушали отвращение. Его заслуги, вольные и невольные, в деле разрушения армии, предательство по отношению к Корнилову — вызывали презрение и ненависть.
Наконец, фигуры — маленького присяжного поверенного Керенского, этой неудавшейся смеси российского Мирабо с Хлестаковым, вождей революционной и социалистической демократии — «селянского министра» Чернова, кавказских демагогов — Чхеидзе и Церетели, истеричных, экзальтированных, одурманенных девиц — Марусей Спиридоновых, блаженных «бабушек революции» Катерин Брешко-Брешковских — прекраснодушных русских барынь-идеалисток, пытавшихся насадить на земле райскую жизнь, которая тотчас превращается в адское пекло, беспочвенных социалистических сектантов, политических авантюристов с фальшивым ореолом мучеников, пострадавших от «гонений царизма», интернациональной мрази и доморощенных пророков-марксистов и прочего, еще более мелкого, жалкого «гоцлибердановского» стада — символизировали такое политическое фиглярство, фанфаронство и ханжество, такое скудоумие государственной мысли, партийную догму, бессилие, ничтожество, преступное непротивление злу, запечатленное одним метким словом «керенщина», что даже приход к власти нового, на этот раз, циммервальдского штурмана, с его острожною кликой, не вызывал особой обиды:
— Чем хуже — тем лучше!
Таков был девиз известной части русского общества, в особенности военных кругов, окончательно разочарованных двуличной, лицемерной, совершенно импотентной деятельностью Временного правительства. Мне хорошо известно, что необходимость смены политических декораций считалась многими даже желательной, как ускорение процесса той болезни, после которой наступит выздоровление страны от охватившего ее тлетворного социалистического недуга…
В начале декабря я очутился в глухом захолустье, затерянном среди лесов, болот, непроезжих далей Псковщины.
Хотелось отдохнуть, забыть политику, не видеть грустную картину разложения, не слышать бред разнузданной толпы… Подальше от людей, ничтожных, злобных, зараженных ядом городов!.. Поближе к деревенскому приволью, к матери-природе!..
Однако, и в деревне стало неспокойно.
Крестьяне глухо волновались, косились на помещичьи усадьбы, произвели разгром зажиточных имений, рубили лес, делили скот, передрались между собой.
У власти стала голытьба и уголовный сброд…
Лечась от моральных и физических ран и тяжелых переживаний, я провел скучную, печальную зиму. Ни общества, ни писем, ни газет, за исключением циничной «Правды», «Северной Коммуны» и прочих бездарных и кощунственных листков.
Унылая, тревожная, томительная жизнь среди сгущенной атмосферы всяких слухов, в районе там и сям шныряющих разбойных банд… Война проиграна позорно и нелепо!.. Все жертвы и трехлетний труд обречены насмарку!.. Ни признака просвета, а впереди — недоеданье, голод, медленн