Красный хоровод (СБОРНИК) — страница 17 из 51

Пожелайте ему всякой удачи.

Но держитесь от него на пушечный выстрел…

В середине июня, ряд причин, заставил меня выехать на несколько дней в Петроград.

Эта поездка не входила в мои расчеты, но до известной степени удовлетворяла желание познакомиться с той обстановкой, которую создала в городе советская власть.

Движение на железных дорогах было еще сравнительно сносным. Существовало прежнее подразделение вагонов на классы. Мешочничество только еще развивалось, и голодные горожане не затопили жадным потоком окрестностей, в погоне за лишним фунтом муки или печеного хлеба…

В Луге, в мое купе вошел человек средних лет, в военном френче, в фуражке, в высоких охотничьих сапогах. Почтительно козырнув, сел против меня, вынул серебряный портсигар, попросил разрешения закурить.

Вскоре мы разговорились.

Он оказался, как можно было предполагать, бывшим военным, штабс-капитаном одного из стрелковых полков. В галицийских боях был жестоко изранен, с раздроблением черепной кости, очутился в австрийском лазарете, а по выздоровлении в концентрационном лагере для военнопленных, близ Линца.

Условия пребывания в лагере, по его словам, были ужасны — голод, болезни, невыразимые нравственные страдания. Четверо офицеров покончили с собой, двое сошли с ума. Мой собеседник просидел в плену четырнадцать месяцев, и в январе восемнадцатого года очутился в Петрограде.

Он служит у большевиков.

Заинтересованный его рассказом, в правдивости которого не сомневаюсь, я воскрешаю этот рассказ в моей памяти…

— Я прибыл в Петроград! — говорит штабс-капитан. — Родных и знакомых не оказалось!.. Все справки не привели ни к чему!.. К физической работе я непригоден, а деньги на исходе!

Бывший штабс-капитан на мгновенье умолк, задумался, усмехнулся и продолжал свою повесть:

— Да, было тяжело!.. Пришлось, в конце концов, войти в сделку с совестью!.. По образованию — я юрист!.. Сейчас работаю в юридической секции у товарища Урицкого и имею ежедневный доклад!

Мне удалось близко познакомиться с этим новым для меня миром, порой в достаточно интимной обстановке, и я попытаюсь передать вам мои наблюдения…

Вот восемь-девять главных фигур, на которых, пожалуй, держится все — полубезумный, больной маниак Ленин-Ульянов, кровавый паяц Троцкий-Бронштейн, наглый, хищный, корыстолюбивый прелюбодей Зиновьев-Апфельбаум-Радомысльский, трусливый оппортунист Каменев-Розенфельд, Свердлов-Коган, Урицкий, Позерн, садист Бокий, кавказский бандит — экспроприатор Джугашвили-Сталин… Существуют еще сотни всяких псевдонимов и людей с настоящей фамилией, которых никто раньше не знал, кроме департамента полиции, о которых никто ничего не слыхал, которые занимают сейчас большие посты…

Но главное — в этой девятке… Все это люди огромной нервной энергии и темперамента… Трудоспособность их изумительна… Урицкий и Позерн, которых я знаю лучше других, заняты круглые сутки… Доклады и совещания, приемы, участие в митингах, на парадах, бесчисленные речи и выступления — как могут нервы выдержать подобное напряжение, мне непонятно… Впрочем они уже утомлены, издерганы, а заменить их нельзя!

После короткой паузы, в чрезвычайно образной форме собеседник передал мне подробную характеристику большевицких вождей, очень тонкую и остроумную характеристику, свидетельствующую, с одной стороны, о наблюдательности моего спутника, с другой, о том доверии, которое он мне оказал. Впрочем, нужно сказать, что в купе сидело нас только двое и беседа велась осторожно, едва ли не шепотом.

Интереснее всего заключительные слова.

— Я остаюсь при одном убеждении! — сказал штабс-капитан. — Это люди незаурядные и многие даже талантливые, таланты коих, к прискорбию, направлены по неосуществимому, утопическому пути… Они уже разочарованы и, кажется, сознают крушение своих идеалов!.

В самом деле, наблюдавшие жизнь из подполья, на протяжении многих лет оторванные от России, они столкнулись с неожиданною действительностью… С такой темнотой, невежеством, дикостью, с такими необузданными инстинктами и требованиями масс, что, весьма вероятно, предпочли бы отложить свои социалистические опыты до более благоприятного времени и даже, может быть, сохранив награбленные сокровища, повернуть колесо истории вспять…

Но это невозможно, это теперь не в их власти и силе, и опыт должен быть проделан до конца!.. Они обречены на гибель, и единственное спасение ищут в социальной катастрофе в мировом масштабе!..

— А в общем! — так с иронической улыбкой закончил штабс-капитан свою беседу. — Это или великие пророки, или великие преступники!.. Все будет зависеть от окончательных результатов!

Поезд подходил к станции.

Сверкало июльское солнце… На перроне шатались красноармейцы, суетились крестьяне и бабы, прогуливались молодые люди и девушки в летних одеждах… Из-за станционной ограды смеялись гирлянды белой сирени…

Я провел в городе несколько суток, проживая на прежней квартире, которую оберегал от всяких случайностей мой верный слуга.

Он не носил больше гвардейских погон и царской кокарды, взамен которой красовалась небольшая красная звездочка. А вместо своих несложных обязанностей вестового, вкушал корень премудрости и потел над «Балистикой». Ибо числился артиллерийским курсантом в бывшем константиновском училище. Это давало ему одежду, сто рублей денег и полтора фунта черного хлеба.

Где ты теперь мой старый оруженосец и друг, сохранивший верность и преданность до конца, противопоставивший всем искушениям здоровую мужицкую сметку и честность истинного солдата?..

Знаю, что недолго продолжалась твоя наука, что не удалось тебе отстоять порученное добро и, что в один, далеко не прекрасный день, был ты, в общем порядке, не взирая на сопротивление, направлен на чешский фронт, препоясанный золотой шашкой твоего бывшего барина.

Знаю, что судьба сохранила тебя от чешской пули и русского сыпняка, что судьба возвратила тебя вспять к покинутым берегам и что вместо юнкерской «учебы» занялся ты старым столярным рукомеслом.

Наконец, знаю, что сохранил ты обо мне добрую память, и объят тревогою за меня, и болеешь сердцем, прослышав про мою долю в иноземном краю, и ожидаешь моего возвращения…

Был еще один преданный человек, старый швейцар Карл Иванович, который, на свой страх, не заносил меня ни в домовую книгу, не сообщал в местный райком. Таким образом, пребывание мое в городе протекало в условиях конспиративных, гарантирующих относительную свободу.

И я воспользовался этой свободой и тотчас предпринял некоторые шаги…

Прежде всего я посетил моего старого начальника.

Князь Юрий Иванович Трубецкой, невзирая на начавшийся вслед за убийством Володарского террор, продолжал, вместе с больною княгиней и двумя барышнями-дочерьми, проживать на своей петроградской квартире, по Почтамтской улице, в доме № 4. Как многие простодушные русские люди, он еще не утратил надежды на то, что разум народа одержит верх, что пляска безумия прекратится и что падение кощунственной власти произойдет в близком будущем.

Увы, это были неосуществившиеся надежды!..

Вместо обычной черкески, князь был в сером статском костюме. Но так же тщательно была подстрижена маленькая бородка и так же топорщились кверху седеющие усы.

Князь был растроган, облобызался, пригласил к столу, извиняясь за скромный обед. Хлеба не было и вместо него подавались к бульону ломтики швейцарского сыра. Князь и, в особенности, княгиня, обе барышни и жених одной из княжен, молодой граф Бобринский, находились в грустном, подавленном настроении. Сумбурные большевицкие дни не располагали к веселью. Но чувствовалось, что произошло нечто особенное, пошатнувшее равновесие всегда спокойного, всегда выдержанного и владевшего собой князя.

После обеда князь отвел меня в кабинет:

— Его Величество вчера убит вместе с семьей!.. Я получил сведения из германского консульства!

И «опальный» князь отвернулся, чтобы скрыть слезы…

На другой день, по приказу Урицкого, князь был арестован. Через две недели, внеся крупный денежный выкуп, был выпущен на свободу и тотчас выехал на Украину…

В особняке, по Греческому проспекту, меня встретила молодая, расстроенная женщина с заплаканными глазами. Это была супруга бывшего командира гвардейского кавалерийского корпуса, генерала Арсеньева.

Генерал был арестован и уже несколько дней находился в заключении, в Крестах.

Был арестован хорошо известный мне редактор «Огонька» — Бонди, к которому я было направился на Офицерскую улицу. Случайность спасла меня от западни, в которую я бы несомненно попался, как попались другие.

С тяжелым чувством узнал я о расстреле моих достойных начальников — генерала Бориса Петровича Ванновского и Княжевича, моих офицеров-драгун — адъютанта Павлика Свистунова и ротмистра Алябьева, и многих других знакомых, близких, друзей…

Я вел себя крайне неосторожно.

Само собой разумеется, это была не бравада, а легкомыслие, излишнее любопытство, недооценка той обстановки, в которой находился каждый интеллигент, особенно офицер, в отношении которых советская власть применяла ряд жестоких репрессий…

Вспоминается один эпизод.

На Забалканском проспекте находилось советское учреждение, ведавшее выдачей разрешений на получение вкладов. В сберегательной кассе лежало у меня тридцать тысяч рублей. Осенью мне удалось дважды выудить по пять тысяч, а в настоящий приезд я явился за остальными.

В комнате № 13 стучали машинки, сидели барышни и черноволосые молодые люди. За отдельным столом, в гимнастерке, сидел комиссар товарищ Большаков, тупой, невежественный, но достаточно добродушный солдат. На этот раз он встретил меня недружелюбно и отказал наотрез:

— Не могу, товарищ!.. При всей солидарности, не могу!

И товарищ Большаков недоверчивым взглядом косился на мой френч со следами погон на плечах, на синие военные брюки, на форменную фуражку:

— Бог же вас знает, может на контрреволюционные цели, а я отвечай!.. Читали последний декрет товар