Красный хоровод (СБОРНИК) — страница 47 из 51

— Люблю я тепло… — протягивая руки к огню, задумчиво произнес Сытин, смотря как длинные красные языки пламени перескакивали с ветки на ветку, пожирая подбрасываемый им хворост.

— Да, великое дело тепло в походной жизни, — произнес Горский; и оба просидели несколько минут в полном безмолвии.

И Горский, и Сытин одного года выпуска, хотя и из разных училищ. Горский провел всю Великую войну в строю, был дважды серьезно ранен, получил «Георгия» и Георгиевское оружие и стяжал себе репутацию выдающегося боевого офицера. Сейчас он капитан и командир роты. Сытин — поручик. Ему не повезло: в одном из боев с немцами он остался раненым на поле сражения и попал в плен. Рана была тяжелой. Он долго боролся со смертью и все-таки выжил. Около двух недель в бутылку, стоявшую у него под кроватью, стекала гнойная, вонючая жидкость из вставленного в рану дренажа. У него нет двух ребер. Он пробыл три с лишком года в плену и не так давно приехал в Добровольческую армию.

«Бедный Толя, — думает Горский, глядя на своего друга Сытина. — Как ему нужно быть осторожным, чтобы не простудиться. А тут как назло такой холод и сырость. Как облегчить ему положение? — Да и не такой человек он. Обидится».

— Ты что встал так рано? — участливо обратился к Сытину Горский.

— Не спится. Меня угнетает какое-то тяжелое предчувствие. А предчувствие меня не обманывает — это мой верный барометр. Вообще, Гражданская война вещь до крайности дикая, не подходящая ни под какие законы, не укладывающаяся ни в какие рамки, в том числе и в моем мозгу.

— Веришь ли, я буквально не могу прийти в себя с того момента, как вновь вступил на родную землю.

— Скажи, пожалуйста, Толя, — перебил его Горский, — как попал ты из плена в Добровольческую армию и были ли у тебя какие колебания и сомнения в вопросе, на чью сторону примкнуть?

— То есть, как? Какие колебания могут быть у порядочного человека, каковым я не перестал считать себя еще и по сей день? — возбужденно переспросил Толя.

— Колебаться долго не приходилось. Правда, у нас, в плену, были самые отрывочные и превратные сведения о революции. Трудно было понять, что за процесс происходит в России и что от этой революции получится в конечном результате — польза или вред?

Сердце говорило: зло, велико зло эта революция.

Я так устал и измучился в плену, что прежде всего решил вернуться к себе на родину, в Воронежскую губернию, приласкать моих стариков, отдохнуть у них душой и телом и осмотреться. Но не тут-то было. Принять окончательное решение, на чью сторону становится, пришлось гораздо раньше. Ты понимаешь, конечно, что, если бы обстановка была такова, что на одной стороне, скажем, нашей — белой — был Государь или кто либо из бывшего царствующего дома, а с другой — красной, — безразлично кто другой, выбор был бы ясен. Для нашего же брата, пленных, дело было гораздо сложнее… Тут и красные, и белые, и Петлюра еще какой-то выискался. И у белых генералы, и у красных — тоже… Подъехали мы, значит, к своей новой русской границе. Состав остановился. В вагон к нам вошли какие-то господа в шинелях без погон, без кокард, но с большими красными бантами: всех называют товарищами. Отвечают на вопросы крайне грубо. Вдруг появляется какой-то еврейчик и нагло обращается к нам, офицерам (эшелон был офицерский), с требованием снять погоны.

— «Товарищи, вы эти царские финтифлюшки ваши поснимайте», — указал он на кокарды, ордена и погоны.

Офицеры запротестовали. Тогда комиссар подошел к ближе всех к нему стоявшему старому, израненному капитану, сорвал с него погоны и, мало того, дважды ударил ими его по лицу. Произошел крупный скандал. Офицеры бросились на комиссара… тот закричал благим матом и в вагон ввалился вооруженный конвой. «Всех расстреляю вас, белогвардейскую, золотопогонную сволочь!» — грозился взбеленившийся комиссар, которому кто-то все же успел съездить по уху. Конвой был из русских красноармейцев. Их удалось кое-как уговорить, объяснив, что мы, мол, ничего из ваших законов новых не знаем и т. п. Красноармейцы разразились потоком площадной брани и потребовали, под страхом расстрела, снять погоны и кокарды.

Плачущий, седой, израненный капитан, получивший пощечину от представителя новой власти, в первый же момент по вступлении на родную землю, после трехлетнего томления в плену, — вот, кто заставил меня принять бесповоротное решение встать на противоположную этой новой власти сторону, — белую. Все виденное и слышанное мною в дальнейшем, только укрепило меня в правильности принятого решения, — с тяжелым вздохом произнес Сытин.

— Между прочим, — продолжал он, — мне пришлось быть на погребении нашего Четыркина.

— Что ты говоришь, — воскликнул Горский.

— А вот представь. Неисповедимы пути господни… Нужно же было мне именно в эти дни быть в Пятигорске, где я поправлялся от перенесенного сыпняка. Ты, вероятно, слышал, что в середине октября прошлого года (это я узнал уже на месте), в Пятигорске произошла знаменитая по своему небывалому варварству казнь заложников. В ночь с 18 на 19 октября, одновременно с генералами Радко-Дмитриевым, Рузским и многими другими были зарублены и два брата Четыркины, — наш славный Коля «Пятеркин» и его брат Волынец. Мне рассказывали очевидцы (казнь происходила публично), что оба они вели себя с невозмутимым спокойствием. Ни один, ни другой не согласились опуститься на колени перед своими палачами. Несчастные не могли даже пожать друг другу руку, так как руки их крепко перетянуты были проволокой. Вот судьба. Оба ведь лечились от ран, и оба доблестных офицера погибли мученической смертью. Что они чувствовали, несчастные, в этот страшный час? А сколько таких мучеников?

Одним словом, я с полным убеждением в своей правоте, иду против своих же братьев по крови и с совершенно спокойной совестью, без всяких оговорок и сантиментов, борюсь с новой властью и всеми поддерживающими ее, — силой оружия.

Должен сознаться, что быть в строю с последствиями моего ранения — мне не легко. Рана моя мне не дает покоя, но я не считаю себя в праве отказаться именно в этот тягчайший и ответственный момент в истории России, от участия в борьбе с явными негодяями, христопродавцами, поработителями и насильниками, каковыми является нынешняя кремлевская власть. Я тебе скажу больше: для нашего брата, офицерства, эта эпоха своеобразный экзамен на политическую честность… В этой невиданной борьбе не может быть двух или трех правильных течений. Под течениями я подразумеваю: красное, белое и нейтральное или попросту — уклоняющееся. Мне часто приходилось слышать, что многие оставшиеся у красных, мотивируют свое решение тем, что и в рядах красной армии они продолжают работу на пользу России. Другие говорят, что они попали впросак, что первое время было общепризнано, что большевизм не продержится больше двух-трех недель. Сначала, таким образом, действовал этот довод, а потом стал действовать другой — связанность семьями, невозможность выбраться из Совдепии и т. п. Я сужу по себе, и выходит не так: у меня тоже семья в Совдепии. Из плена я вернулся именно в Совдепию. Ни мои трое братьев, ни я не колебались в выборе, и все ушли к белым, оставя стариков на произвол судьбы. Я, например, пробыл дома всего шесть дней и зимой, в феврале месяце прошел около трехсот верст пешком, прежде чем вышел на фронт Донских казаков. Я прежде всего считаю, что кадровый офицер, в силу своего воспитания и своевременно данной клятвы, не мог быть революционных убеждений.

Меняя свои убеждения ровно на 180 градусов, он становился клятвопреступником прежде всего и изменником своей Родине — России, во-вторых, при самом даже поверхностном, невооруженном так сказать, взгляде на происходящие события, к этой группе бесчестных «продавцов шпаг» я питаю глубокую ненависть.

Что касается офицеров, уклоняющихся, то они есть и на нашей стороне, и за красной чертой.

У красных они покорно ходят на регистрации и безболезненно, как бараны, выводятся в расход. Там с ними не церемонятся. На нашей стороне — это паразиты. Это от них именно можно услышать: «А кто такой Деникин или Колчак?» — Я служил царю, и только царю буду служить в будущем. Кто поручится, что, победив большевиков, Колчак и Деникин не сделаются президентами. Для республики я не желаю жертвовать своей жизнью. И как правило, за очень маленькими исключениями, такие господа и при царе, в Великую войну ничего не делали на пользу Родине и царю. Они обычно говорили: «дураки только воюют», «на фронт я не пойду, мне и здесь хорошо»… И я глубоко убежден, что будь вместо генерала Деникина, во главе белых, Государь, они бы говорили: «довольно нам самодержавия и „распутинщины“… Конституционная монархия или республика — единственный выход в создавшемся положении для России… Нужно быть дураком и т. д…»

На нашей стороне к этим паразитам милостивы. Это первые получатели безопасных теплых мест, всяких пайков и обмундирований, это первые шептуны и сеятели паники по тылам.

Если первых я ненавижу, то ко вторым я питаю органическое отвращение.

Единственно правильным течением нужно признать течение белое. Само название — белое — уже звучит красиво и гармонирует с теми высокими понятиями, которые выставлены лозунгами на белых знаменах.

— И ты знаешь, чем я горжусь? — прервав поток своих мыслей, вопросительно произнес Сытин.

— Чем? — ему в тон ответил Горский.

— Тем, что я офицер, — как-то негромко с особенным чувством произнес Сытин.

— Я представляю себе Россию, если бы, в данных настоящей эпохи, офицеры оказались бы безучастными и не выступили бы на защиту Родины и истинной человеческой свободы с оружием в руках, как это сделали мы.

— Нет, скажи, какова была бы картина?

— Как ты думаешь, могли бы, по-твоему, создать Белое движение — адвокаты, профессора, инженеры, врачи, землемеры, купцы, артисты и пр., предводительствуемые всеми политическими деятелями и группировками справа налево и слева направо? Не правда ли, смешно даже об этом думать, видя их роль в нашей революции?