око использовавших институт заложничества[49]. Ленин отмечал невозможность «зеркального эффекта» якобинских деяний, но российский результат превзошел самые мрачные ожидания и прогнозы. Лишь в последние годы российские историки отказались от «светлого» образа «друга народа» Марата, одного из авторов теории насилия, перестали полагать Робеспьера и Сент-Жюста «рыцарями без страха и упрека»[50], приучать людей к «красоте ужаса», т. е. выразили согласие с выводами многих западных коллег.
Выяснились страшные аналоги: Робеспьер, утверждавший свое право на власть при помощи гильотины и объяснениями необходимости террора — возвышенными нравственными идеалами, уничтожение более мнимых, нежели действительных, противников революции, «большой террор» лета 1794 г., приведший к термидору и т. д.[51], во многом повторились в российской жизни времен гражданской войны. У каждого народа и страны своя история и судьба. Во Франции вдохновители террора погибли в ходе ими же устроенной человеческой бойни, в России марксизм-ленинизм был превращен в светскую религию, а преследования всякого инакомыслия намного превзошли действия инквизиции.
Наряду с этими точками зрения формировалась и иная, ищущая обоснование происшедшего в прошлой истории России. В этом ряду концепции рабской психологии народа и деспотизма власти, низкий уровень потребностей населения страны по сравнению с западными, потому более острое проявление «революции растущих ожиданий», отрицательное влияние на естественное развитие России «малых народов» и интеллигенции… Наверняка в России копившаяся веками взрывчатая сила обиды за несправедливость бытия была огромна. Призывы большевиков и иных радикалов к быстрым и прямым действиям провоцировали к таковым озлобленных и люмпенов.
Власти обычно отрицательно относятся к инакомыслию. Но различные государственные устройства ограничивали законами, силой оппозиции эту «отрицательность». В российской государственности террор в «жестких» или «расслабленных» формах присутствовал всегда. В жестких фазах террор служил непосредственно орудием управления, в расслабленных — орудием самозащиты режима. Регулярность смены «сталинистских» и «брежневских» фаз в России, их возможная предсказуемость и неизбежность исторических аналогий стали уникальными в европейской истории[52].
Заметим, что, как правило, последующая «жесткая» фаза была суровей предыдущей и вбирала в себя наиболее свирепые репрессивные меры. Особо воплощенно и убедительно они проявились в ходе гражданской войны в России.
В 1379 году в Москве по указанию князя Дмитрия Донского был публично обезглавлен боярин Иван Вельяминов за попытку самостоятельно вести переговоры в Орде. Это была первая из известных казнь за политическое преступление, желание аристократа эмансипироваться от княжеской власти. Иван Грозный во второй половине XVI века направил опричников на ликвидацию целого сословия — боярства[53].
Российский уголовный кодекс 1845 года устанавливал наказание «виновным в написании и распространении рукописных или печатных работ или заявлений, целью которых является возбуждение неуважения к Державной власти или личным качествам Самодержца или его правительства». По словам Р. Пайпса, этот кодекс для тоталитаризма был тем, чем «Хартия Свободы» была для независимости[54]. Государственный антисемитизм, безнаказанность погромщиков, депортация почти 30 тысяч евреев из Москвы в 1891 г., создание «черт оседлости» — все это опыт для последующих переселений народов и создания искусственных гулаговских резерваций[55].
Насилие обычно расцветает там, где есть готовность ему подчиниться. Когда произволу оказывается сопротивление, он доходит до высшей точки ожесточения, затем заметно спадает. Так произошло в России в конце XIX — начале XX века. Террор — разновидность насилия, наиболее жестокое его воплощение. Левый экстремизм, проявившийся в призывах С. Нечаева и П. Ткачева, террористических акциях народовольцев, получил мощное развитие в тактике действий большевиков и эсеров[56]. Попытки оправдать эти действия обычно исходят из формулы, предложенной народовольцем С. Г. Ширяевым на процессе «16-ти»: «Красный террор Исполнительного Комитета был лишь ответом на белый террор правительства. Не будь последнего, не было бы и первого»[57]. Ответственность за террор народовольцы возлагали на царизм, а большевики позже — на белогвардейцев и интервентов. Так замыкался круг: произвол становился необходимым и нравственным, особенно тот, который служил целям революции, направлялся на разрушение старого общественного порядка. В январе 1905 г. священник Гапон вывел людей в «кровавое воскресенье» не с проповедью примирения, а с криком «долой!». Священнослужитель пожелал смерти ближнему своему и тем самым освятил насилие. Большевики осуществляли кровавые акции, руководствуясь «бессмертным учением марксизма-ленинизма». В 1906–1907 годах жертвами террористических акций стали 4126 должностных лиц, а с ними и несколько тысяч рядовых граждан. В ответ военно-полевые суды с 1905 по март 1909 г. приговорили к смертной казни 4797 чел., т. е. свершалось по 995 казней в год. До этого цифра казненных за 80 лет (1826–1906 гг.) составляла 984 чел., т. е. по 11 казней в год. Историки отмечают, что в XIX в. каждый акт революционного насилия был сенсацией, а после 1905 г. стал обыденным явлением[58]. В те годы стало расти и воспитываться поколение людей, не боявшихся крови. Первая мировая война, а затем революции 1917 года усугубили этот процесс. Понадобился многолетний отрицательный опыт, миллионы невинных жертв, подтверждение на собственном опыте бесперспективности утопических идеалов, чтобы понять, что добро с кулаками несовместимо, что посредством террора и устрашения управлять страной нельзя, чтобы почувствовать отвращение к насилию.
Влияние времени на оценки событий проявилось и в понимании значения свержения самодержавия в России в феврале 1917 года. Это была «самая бескровная и безболезненная из всех великих революций», она «порождена всенародным чувством самосохранения», — писал Н. А. Бердяев тогда же. Для А. И. Солженицына, в его узлах красного колеса, Февраль породил «народную обезумелость», вседозволенность, бессильное Временное правительство, а потому он против «февральского кабака», развалившего страну за 8 месяцев[59]. Как-то забывается при этом, что после февраля 1917 года в России стала утверждаться демократическая республика с максимумом политической легальности, что впервые тогда главной функцией государства перестало быть содержание мощного аппарата насилия, ослабла и стала неэффективной карательная политика[60]. Если видеть в февральской революции 1917 г. только силу, разрушившую российскую государственность, тогда нужно отказать России в праве на демократическое развитие и признать, что и сделали большевики, что ее народ подчиняется только силе, террору и мощному карательному аппарату. То, что это не так, показывает нынешняя агония тоталитарной системы в стране, еще одна попытка встать на выверенный путь общецивилизационного развития.
Не вполне корректным представляется и стремление некоторых исследователей видеть в большевиках восстановителей империи, наследников царизма в политической культуре и правовой системе[61]. В отличие от царской, это была иная империя с другой политической культурой и правовой системой. Основное отличие заключалось в разрушении частной собственности, основ социальной жизни личности, ее прав и традиций, в превращении населения в государственных служащих, всецело зависящих от властей предержащих.
Установление с середины лета 1918 года однопартийной системы решительно изменило политическую жизнь и культуру общества, имевшего в феврале 1917 года около двухсот функционирующих политических партий[62]. Что касается правовой системы, то советское право восприняло наиболее антидемократические законы и методы проведения следствия по политическим делам. Это закон 1871 г. о производстве дознания о политических делах жандармами; о разбирательстве дел о государственных преступлениях в военных судах (1878 г.), упрощение судопроизводства, жестокое обращение с политзаключенными, широкое использование провокаторства, доносительства как свидетельства обвинения. Н. А. Троицкий, исследуя политические судебные процессы над народовольцами, подчеркивал стремление властей ограничить их гласность, указывал на предвзятость обвинения, стремление определить подсудимым высшую меру наказания, вмешательство царя, губернаторов в характер приговора, работу суда по подведению обвинения под заданный приговор[63].
Большевистское руководство не связывало себе руки никакими законами, избрав произвол, революционное правосознание инструментом карательной политики. Характерно высказывание Ф. Э. Дзержинского при вступлении в должность руководителя ВЧК (декабрь 1917 г.): «Не думайте, что я ищу форм революционной юстиции; юстиция сейчас нам не нужна. Теперь борьба — грудь с грудью, борьба не на жизнь, а на смерть — чья возьмет! Я предлагаю, я требую организации революционной расправы над деятелями контрреволюции»[64]. С ним был солидарен и П. И. Стучка, несколько позже ставший наркомом юстиции советского правительства: «Нам сейчас нужны не столько юристы, сколько коммунисты»