Красный лик — страница 63 из 83

— Света, больше света! — были его последние, вполне молодые слова.

А великий политик Англии — Гладстон, министр «эпохи Виктории» — одной из самых долголетних царственных особ, — разве его долголетие не сохраняло его ума для своей страны?

И так далее, и так далее. Европа не пренебрегает своими стариками, и старики с честью правят старым миром, правят так же достойно, как Германией в настоящее время правит 82-летний Гинденбург, проявляя ум, такт и волю, и наравне с этим — обладая в народе полновластным авторитетом, который всегда внушает старость.

Очевидно, строй жизни Европы так организован, что старики там, как, между прочим, и в той же Японии, — не сходят со сцены раньше времени, а имеют возможность вполне чуть ли не столетиями использовать свою долголетнюю мудрость…

* * *

В России, напротив, старикам как-то не везёт; их презирают, относятся к ним примерно так, как дикари, съедающие своих папаш, потому что те уже «отжили». «Люди старого века» стало у нас чуть ли не ругательством. Только новое, только молодое, «молодняк» что-то может сделать; все надежды возложены на комсомольца Шурку, а старикам не вод в СССР, как не вод и в эмиграции за рубежом. Русские цари умирали в молодом сравнительно возрасте, если их не убивали их крамольные молодые подданные. Великие поэты Пушкин и Лермонтов — убиты на дуэлях. Пушкин — в 38, Лермонтов — в 27 лет. Старые профессора не в почёте в русских университетах, потому что есть много молодых милостивых государей, не стесняющихся открывать новые горизонты в неограниченном количестве. Скептический ум стариков никогда не окрашивал своей выдержкой, опытом или широкими горизонтами русской политики — каждый министр в России — и прежний, и настоящий — непременно стремится и стремился к чему-то новому, иначе был не в моде. Старость в русских интеллигентах никак не вызывает почтения, и они относятся к ней примерно так, как лакей Яша в чеховском «Вишнёвом саду» относится к Фирсу: «Надоел ты, старик! Хоть бы ты скорей подох, что ли», — говорит этот приезжий из Парижа «просвещённый» тип.

В то время как на Западе старшее поколение, видя свою нужность и незаменимость, сознавая свой авторитет старших, — держит крепко свой авторитет и в своих семьях в нисходящем поколении, — в русских семьях, даже эмигрантских, родители словно чувствуют себя в чём-то виноватыми перед своим потомством и расшаркиваются перед ним. Они стесняются настоять на своих правах, прижать непокорных; они только с отчаянием разводят руками и представляют жизни идти, как ей угодно: дочкам стричь и брить волосы, танцевать фокстрот и целоваться по углам, в виду того что девушкам «хочется жить», а юношам — с гиканьем шляться по улицам, наводя ужас и трепет.

Что творится в советской России — известно: там на старшее поколение просто плюют, воспевая молодость и красоту жизни, а иногда доносят на него в ГПУ. И только в крестьянстве, не в интеллигенции, кое-где ещё теплится важеватый старинный образ отца.

Удивительно ли, что люди совсем ещё не старого возраста — то и дело падают замертво, схватившись за сердце, которое просто не выдерживает этого всеобщего молодого, фаллического и коммунистического хамства. Паралич сердца — вот болезнь, которая, как мечом ангела Азраила, поражает старых отцов за их же грех — за утрату своего авторитета. Сложная проблема отцов и детей? Но проблемы отцов и детей не существует вовсе там, где уважается вообще возможный, даже постулируемый опыт стариков: отца надо уважать просто за то, что он отец; бывают, правда, случаи, что уважать не нужно, вследствие неблаговидных поступков иного папаши, и тогда можно не уважать именно этого папашу, и именно за эти поступки. Неуважение же ко всем папашам оптом за грехи некоторых и поэтому раннее наслаждение всеми благами жизни вовсе не необходимо.

Равным образом и при былом господстве патриархального начала в семье, где есть девушки, в массе, в статистике дело обстоит благополучнее, нежели там, где девушка «любит свободно». Правда, бывали патриархальные несчастные браки, но несчастных-то браков больше всё-таки там, где девушка сама по своему вкусу ищет «любимого»; конечно, сведущий в людях отец, мать или, наконец, старая русская сваха, всегда судит о женихе вернее с житейской точки зрения, с точки зрения его моральной годности для брака, для семьи как известного института, а не только как предмета для любви. В таких старых браках было счастья, крепкого и дружного, гораздо больше, нежели в современных браках, а если уж и встречались несчастные браки, так это были трагедии, волновавшие и поучавшие всю Россию, грозные молнии жизни, а не грациозное перепрыгивание из одной кровати в другую.

— Назад, к старикам! — вот лозунг, который скоро выставит молодая Россия, которая будет Россией крестьянской.

— Откуда же взять стариков? — спросят меня. — Их ведь нет теперь в России!

— Ничего! Состарятся и те, кто молоды теперь, и тогда они не будут уж с таким азартом истреблять мужиков за то, что те никак не верят в Маркса, а в Господа Бога!

* * *

— Но позвольте, — скажут мне, — вы, значит, отвергаете молодость? Разве Александр Македонский, повоевавший весь мир, не был тридцатилетним молодцом? Разве не тридцати трёх лет от роду закончил Христос свой земной путь?

— Да, — скажу я, — я согласен, чтобы правили молодые, но с условием: чтобы они правили так же мудро, как правили бы старики, и, кроме того, чтобы они уважали стариков, хранили по отношению к ним определённый пиетет…

Пусть правят молодые и энергичные, но пусть они помнят твёрдо, что в душе старика, т. е. человека, который много жил, — лежит какой-то замкнутый круг времени. Опыт такого человека не прельстится на блеск какого-нибудь случайного явления, на что всегда готова молодость; то, что следит среди шума и гула жизни старик, полно особенных вечных ценностей. Старик знает отлично, что эти вечные ценности неизменны, как солнце, и сколько бы ни стремились к ним люди, сколько бы ни приближались к ним, они останутся на месте; и что в то же время они мгновенно даются тому, кто совершил какое-нибудь настоящее дело, полноценное, как золотой самородок, и поэтому старик, говорящий «хорошо», — определяет «хорошее дело» не по своему субъективному критерию, а по тому опыту, который дала ему жизнь, — часто по очень горькому опыту — и потому часто он счастлив лишь в старости.

В старости, как в осени, — прозрачны дали, видны, как на ладони, дела своей молодости; старик смотрит на них, как на театр, и судит их правильным суровым приговором совести. А то, что его непосредственно окружает, он пропускает уже мимо ушей, потому что нет уже в нём страсти, чтобы впитывать ею мир в душу. Только вечное входит в его душу.

Вот почему человеческое воображение рисует всегда Бога, царя, вождя — седым, бородатым, благостным: в этом есть свой октологический смысл. А в сущности, то, что мы называем культурой какой-нибудь нации, не есть ли это, прежде всего, страсть этой самой нации, которая одна даёт нации возможность легко и любовно разобрать все конфликты и столкновения идей, которые встречаются внутри её. И эта страсть — приятна, потому что только старый дом — настоящий дом, и только рука предков поддержит потомков в задорных конфликтах страстной молодости.

Гун-Бао. 1928. 30 октября.

Возврат на родину

Русскую эмиграцию ждёт впереди немало психологических разочарований.

Если когда-нибудь ей придётся возвращаться, что она рассчитывает увидать на своей давно покинутой родине? В её мечтах эта родина — такая светлая, такая ясная, привлекательная и уютная; таким мы всегда воображаем дом, где мы родились, где провели детство, откуда наша память сохранила нам наиболее яркие, наиболее приятные штрихи:

— Я сам, например, так и вижу день именин моего брата.

21 мая, когда мне было не более 5 лет. Какое чудесное ощущение проснуться рано утром в постельке, под портретом деда, лежать с открытыми глазами, наблюдать, как сквозь щели ставень солнце рисует на стене в обратном виде голубое небо, зелень травы, курицу, волшебно прогуливающуюся по траве, всю овеянную радужными тенями, слышать звон в церкви и с завистью наблюдать, как у кроватки брата уже стоят подарки — жёлтая тачка, лопатка, серсо, похожее на меч, и обруч. И даже зависть эта теперь хороша!

А после — в церковь, в новеньких рубашечках, в плисовых штанишках и в сапогах, голенища которых похожи на маленькие барабаны, а лакированная оторочка испускает яркие лучи. Колокола, праздник и рослая фигура матери в светлом платье, идущая под сводами кудрявых зелёных берёз вокруг церкви, и солнечные пятна, играющие по её шляпе с маками и по светлому лёгкому платью.

Воспоминание держит весь мир неизменяемым, и вполне психологически естественно, что в нём сохраняется преимущественно то, что нам приятно. И если когда-нибудь нам придётся предстать на страшный суд, мы высыпем перед Судьёй на огнецветный пол свои воспоминания, в которых неизменным отобразится весь наш мир.

Но случалось ли вам, читатель, возвращаться после долгого отсутствия в места, где вы провели свои ранние годы? Вы жадно хотите вернуться туда, и память с угодностью расцвечивает эти места в самые пышные краски. А вы подъезжаете ближе, видите, что этот лесок, в котором вы помните столько зелёной, изумрудной краски, словно посерел, поредел; дорога кажется не столь ярко расцвеченной, как она казалась раньше, речка оказывается узенькой и жалкой, ворота покосились и посерели, и, наконец, лица, которые вы встречаете, — увы, уж не те!

Некоторых из них уже нет просто, они умерли, а те, которые сохранились, — постарели, поблёкли, ослабли, одрябли, оплешивели…

Вы сидите за гостеприимным самоваром, ведёте разговоры и к удивлению своему замечаете, что вы многое просто-напросто забыли, — а не казалось ли вам, что вы помните всё? И тут-то вы только замечаете: