Красный лик — страница 68 из 83

Только пятьдесят лет прошло со времени Петра, а нравы приняли тот характер, который мы зря называем «западным» и который по существу был падением нравов. Этот петиметр, встав в полдень, садился перед зеркалом, мазал лицо себе парижской мазью, душился и, накинув пудремант, делал причёску при помощи «уборщика и волосочёса» Бергуана, который ему завивал парик в двадцать буклей, румянил губы, наклеивал мушки, что требовало большого знания дела, чернил брови…

Был ли этот быт действительно «западным» бытом?

Если «вертопрахи» и «вертопрашки» сидели в дедовских рубленых в чащу из векового кондового леса хоромах, уставленных по старинке лавками, скамьями, тяжёлыми столами, крытыми киндячными скатертями, перед лампадами, которые озаряли строгие честные образа, — и «строили куры», то был ли это уже деловой, познавший просвещение и научную работу Запад?

Петиметр бросал на щеголиху «гнилые взгляды», вздыхал, говорил вздор, одним словом, «махался». И красавица, и модница в «шельмовке» и «маньке» от м-ме Виль, владелицы модной лавки, наконец, становилась его «болванчиком»:

— Так смешно наши бабки переводили французское «мон идоль»…

* * *

Те екатерининские вельможи, которых столь много было в тот величавый век, получая отставку или уходя по тем или иным основаниям на покой, жили в Москве; но так как в Москве — богатые дома были похожи на усадьбы, то и подмосковные усадьбы были не чем иным, как городским домом:

— Добрые кони быстро доносили до города тяжёлые кареты, с многочисленными стёклами, похожие на открытый сверкающий веер, с хрустальными фонарями, золочёными ободьями и т. д.

Всё это оставалось той же азиатской роскошью, которая была у вельмож времён царей Михаила и Алексея, но роскошно упивавшейся только чужеземным маниром. Ни один вельможа Франции или Англии не жил таким размахом, как жил, например, вельможа екатерининского времени граф Пётр Борисович Шереметьев, сын героя Полтавской битвы.

Если тишайший царь Алексей иной час баловался смотрением разных комедийных действ, большей части нравоучительного характера, в чём наши историки видят его «западнические черты», то этот вельможа имел к своим услугам уже три собственных театра: один в Москве, два других в Кускове и Останкине, в своих подмосковных, полученных им в придание за княжной Черкасской, принёсшей ему более чем 80 000 душ крепостных.

То, что делал граф Шереметьев в своей роскоши, — было чистейшим большевизмом роскоши. На клочке его родовой земли, со всех сторон окружённой землями его жены, он выстроил дворец в поместье Кусково. Строил дворец архитектор Валли, который бы никогда не смог заработать так у себя на родине и который широко распускал свой талант под золотым дождём тороватого русского боярина, барина, во что бы то ни стало желающего быть «западником». В этом доме были комнаты, в которых стены в одной были обделаны малахитом, в другой — венецианскими зеркалами, в третьей — драгоценными гобеленами… Всюду громоздились античные бронзы, статуи, яшмовые вазы, редчайший фарфор; была особая картинная галерея, в которой висели Рафаэль, Ван-Дейк, Корреджио, Рембрандт, Гвидо Рени и так далее… В некоторых покоях висели люстры из горного хрусталя…

В парке Кускова было одних прудов 17, карусели, гондолы, руины, китайские и итальянские домики, китайская башня наподобие нанкинской фарфоровой, которую разрушили Тайпинги, — граф называл её неуважительно голубятней…

В этих парках была своя охота, в роще, носившей название Зверинца. И когда сотни гостей графа съезжались к нему на охоту, в множестве блестящих экипажей, на великолепных скакунах, всё это напоминало скорее охоту английских королей в Виндзоре, нежели быт русского, в сущности говоря, — частного лица — помещика…

После смерти жены и любимой дочери старый граф проводил время в Эрмитаже, особом мавританского стиля домике, где он жил один во втором этаже, куда всё нужное подавалось при помощи механизмов, чтобы не видеть лиц слуг… Гости в этом здании тоже подымались наверх на особом диване…

Пребывавшая в Москве по случаю 25-летия своего царствования императрица Екатерина II побывала у графа в гостях; это было 30 июня 1787 года.

При приближении царского кортежа к подъёмному мосту, двадцатипушечный корабль, стоявший на пруду, отдал положенный салют. Пушки гремели по всему пути. Девушки в белых платьях стояли вдоль дороги, рассыпая цветы. «Гениусы» и «Фамы» трубили в рога и выкрикивали приветствия. Старый граф Пётр Борисович показывал свои хитрые сооружения, а затем состоялся парадный спектакль — «Самнитские браки».

Сопровождавший императрицу австрийский император Иосиф думал, что он в гостях у какой-то владетельной персоны. Граф Сегюр свидетельствует, что обед был сервирован на шестьдесят персон сплошь золотой посудой; графа Комаровского поразило лежавшее перед блюдом Екатерины плато чистого золота, оно изображало рог изобилия на возвышении, и вензель императрицы горел на нём крупными бриллиантами…

Считать этот быт — западным бытом — значит просто не видеть сути дела; этот быт — есть русский, чистопородный и чистокровный быт, поскольку чистокровна сама русская порода.

Не надо думать, как пошло думают о нём писаки с Москвы, исполняющие «социальный заказ», что народ не любил этих вельмож и их времяпрепровождения.

Когда доживавший свой век в Москве девятипудовый граф Алексей Григорьевич Орлов выезжал на народные гулянья на своём знаменитом орловце «Свирепом», весь залитый бриллиантами, в сопровождении пышной огромной свиты, то народ приветствовал «нашего Алексея Григорьича»…

Кстати сказать, Алексей Григорьич пустил в ход русскую упряжь вместо модной немецкой.

* * *

В переезде государыни Екатерины II из Санкт-Петербурга в Москву в сентябре 1762 года на коронацию было занято лошадей 19 000 и народу 80 000. При всём том, говорят современники, переезд проходил «почти инкогнито».

Въезд её в Москву состоялся 13 сентября. Все улицы были убраны шпалерами из подрезанных ёлок, везде из домов висели ковры и материи. Выстроено было несколько триумфальных ворот.

После чина коронования, поздно вечером Екатерина вышла одна на Красное крыльцо — Москва горела иллюминацией. На одних триумфальных воротах был, например, изображён пылавший гелиотроп, а под ним гора; надпись гласила: «Ото всего мира видима буду». На других — меч с надписью: «Закон управляет, меч защищает».

На Кремлёвских воротах была сияющая радуга с надписью: «Предвестие вёдра» и т. д.

На шестой день после коронации — был праздник для народа; Красная площадь и Лобное место были его средоточием.

С утра по улицам разъезжали торжественные колесницы, в которых стояли жареные быки, лежала пирамидами жареная дичь, хлебы… За колесницами шли роспуски, уставленные посеребрёнными и золочёными бочками пива и вина.

На Красной площади стояли сплошные столы, уставленные яствами, били фонтаны красного и белого вина… Столы стояли и на перекрёстках всех главных улиц.

Везде ломались акробаты, представляли фокусники, гремели балаганы. Государыня в продолжение недели объезжала все места народного гулянья и сама принимала в них участие.

Целую зиму этого года провела Екатерина в Москве, и февраль ознаменован был на масленице уличным маскарадом «Торжествующая Минерва», в котором мифология была смешана с ложным классицизмом и тем ядрёным русским здравым смыслом, который всегда отличает русское понимание мифа.

Этот маскарад стоил жизни первому русскому актёру Ф. Г. Волкову, который простудился во время него и помер.

* * *

Если что и взято в этих отрывочных картинах былой русской жизни с Запада, то только одно:

— Новое оформление русской известной страсти к гульбе и к роскоши. Считать же это подлинным проникновением «западной культуры» — это значит не понимать ни западной культуры, ни русского быта…

Прямой, непрерывной линией идёт преемственность русского быта от дней первых Романовых, от дней татарского ига, когда для него была формой, главным образом, церковная условность, и только в народе прорывалась настоящая подлинная струя — вплоть до наших дней, когда совершившаяся революция не носит на себе тоже никаких признаков «Запада», а со своей производственной гульливостью, маскарадами, выдвигающимися фигурами во время переворотов, носит в себе то же русское ядро, некий хмельной и декоративный идеал всеобщего дешёвого нетрудового благополучия и народных радостных покорных плясок там, где всем распоряжаются «чванные, важеватые, русские баре, выпрыгнувшие из дьячков»…

Гун-Бао. 1928. 14 ноября.

Горькая доля

Сначала у автомобиля, круто остановившего свой бег, показалась женщина с не столько старым, сколько увядшим лицом. Она хлопотливо подсаживала в узкую дверь своего спутника.

А спутник её всё своё внимание обращал на ногу; это необходимое приспособление никак не хотело подыматься на ступеньку машины. Он, закусивши нижнюю губу, повернулся к автомобилю боком и с трудом поднял ногу обеими руками. Поставив её на скамейку, он повернулся теперь фронтом и стал втягиваться в узкую дверь.

Наконец, сел… Дама села за ним. Машина тронулась…

Я искоса посмотрел на него. Несомненно — инвалид, ветеран Великой войны. Даже не офицер, неважно, а просто, как пишется в газетах, — «ветеран войны». Ещё не старое, но измученное лицо. Седые глаза с привычным военным взглядом, покрытое сетью жилок, заветренное лицо. Седые усы. Серая шапка.

И при всём том всё его внимание было устремлено на больную ногу. Морщась и вздыхая, он перекладывал её с места на место, морщился на толчках, вздыхал. Нога, очевидно, начала вести своё особое, независимое от остального тела существование, как это всегда бывает при какой-нибудь длительной болезни. Нога эта, несомненно, была центром его существования: ноге легче — всё хорошо, есть улыбка, есть рассказы, есть шутки; ноге хуже — вся жизнь замирает, сосредоточивается в ноющей боли ноги.