Красный лорд. Невероятная судьба революционера, замнаркома, флотоводца, редактора, писателя, дипломата и невозвращенца Фёдора Фёдоровича Раскольникова — страница 40 из 82

не довелось стать отцом»).

Мышка, но разве мы с тобой виноваты, что на втором месяце его жизни произошёл выкидыш?[2] Нет, виноваты затхлые условия «жирного и сытого» афганского прозябания, условия, вдвойне тяжёлые для таких нервных и впечатлительных натур, как мы с тобой. Кроме того, ты сама писала, что всё равно не довезла бы его: такой страшно трудной была дорога. Но если хочешь, давай примем решение во что бы то ни стало иметь ребёнка. Правда, на нём не будет почивать аромат джелалабадских роз, но чем же хуже розы Италии или пушистые снега и цветистые луга нашей милой социалистической родины?..

…Конечно, я был перед тобою виноват: порою груб, порою невнимателен. Такую жену, как ты, нужно было носить на руках; разговаривать, стоя на коленях. За всю мою вину, которую я осознаю и в которой жестоко раскаиваюсь, умоляю простить меня и не помнить лихом. Если же ты придёшь к выводу, что твоя этика позволяет тебе жить со мною, то я даю честное слово коммуниста, что многое и многое из нашего прошлого, о чём тебе неприятно вспоминать, больше никогда не повторится. Я покажу тебе перед всеми большое внимание, я окружу тебя исключительной заботливостью, я буду усыпать твой путь розами.

Преданный тебе до смерти.

Раскольников.


Фёдор Раскольников — Ларисе Рейснер

22 октября 1923. Кабул, Афганистан.

Дорогая Лапушка, моя несчастная половинка… Я умоляю тебя прийти на вокзал, совсем не как в ловушку, я просто хочу тебя увидеть, хотя бы в последний раз…


Лариса Рейснер — родителям

19 ноября 1923. Берлин, Германия.

Милые мои, милые! Всё в порядке. Учусь, вижу, слышу, пишу. Никогда ещё столько не работала. С этой почтой — 2-й фельетон, и 3-й — лучший, который сейчас печатать нельзя — пойдёт в книгу.

Боюсь напыщенных фраз, но камень, лежавший на моей душе, кажется, отвалился. Не судите по первым статьям, будет лучше. Не пишу так, как писала с фронта — ибо фронта этого пока нет. Начнётся буря, я её смогу встретить во всеоружии, зная Германию сверху донизу.

Мои единственные, вся моя любовь, как я Вам бесконечно благодарна за то, что помогли уйти от компромисса, от полной

интеллектуальной гибели, это-то я теперь вижу. Бедного ф. всей душой жалею, плачу иногда, и Вы пожалейте, если придет, — но ничего изменить нельзя…

На моём столе Каутский, Меринг, всё лучшее, что есть в Германии. Меня заставляют читать и думать. Заржавленные мозги сперва скрипели, теперь легче. Плюс огромный практический опыт. — Нация на дыбе. — Смотрю и запоминаю. Помнишь, мама, чайку перед миноносцем в бою — она всё со мной, пролетает, белая, над пропастями. О, жизнь, благословенная и великая, превыше всего, зашумит над головой кипящий вал революции. Нет лучшей жизни. Вас люблю бесконечно. Прошу Вас, живите там бестревожно, Вашей всегдашней творческой жизнью. Если б я знала, что это так…

P. S. В книге «Афганистан» на статье «Вандерлип» надо написать: «ПОСВЯЩАЕТСЯ РАСКОЛЬНИКОВУ». Я ему это давно ещё и крепко обещала.


Лариса Рейснер — родителям

1923. Берлин, Германия.

Милые, милые. Жива, очень много работаю, кажется мне, право, что-то вроде воли к интеллектуальной жизни отрастает…

Миры рушатся, классы целые платят по просроченным, столетним векселям. Если бы Вы знали, что это такое — гибель и разложение целой нации. Вонь, как из сдохшего вулкана. Плыву по поверхности всего этого, стараюсь, чтобы не заливало мертвечиной рот… Кизи, кизи, только помните, никому ничего не пересказывайте. Погубите меня. Ваша.


Фёдор Раскольников — Ларисе Рейснер

Начало 1924 года, Москва.

…Моя родимая, милая любимая головушка, маковый цветочек! Безумно нужно мне тебя <…> повидать. Наша бурная первая встреча, вполне естественная после 9 месяцев разлуки, нарушила всю программу наших разговоров. А ведь нам нужно о многом переговорить. Давай увидимся сегодня или завтра. Я постараюсь держать себя в руках и по мере возможности не расстраивать мою малютку, шлёпнувшуюся в арычок, откуда мне так хочется вытащить её на лоно нашей супружеской кроватки, чтобы обогреть и приласкать за муки нашего общего девятимесячного одиночества.

Крепко целую тебя в умный лобик, твой Фед-Фед, он же речка Зай, которая впадает в Икское Устье.

P. S. Пушинка, как хорошо, что нас парочка, а не одна штучка!


Начало 1924 года, Москва.

Любимейшая Лебединушка, мой милый ласковый пушистенький мохнатик! Я пришёл от тебя домой вполне умиротворённый. Я так рад, что нам, наконец, удалось поговорить по-хорошему, по-человечески, по-старому, как мы давно не разговаривали, — а самое главное, понять друг друга и найти общий язык…

Поняла ли ты, малютка, почему я ни на одну минуту не верю, что твоя любовь умерла?., не могла так скоропостижно скончаться наша любовь, совершенно необыкновенная, ни на что не похожая, выросшая на фоне революции и в первый же год окрещённая свистом снарядов, проносившихся над мостиком нашего миноносца…

Ты старалась вызывать в своей памяти наиболее неприятные ассоциации из нашей совместной жизни, именно потому ты поехала на рискованную работу в Германию, чтобы постараться забыть меня, чтобы заглушить стенания не умершего и никак не угасавшего чувства. И если тебе теперь кажется, что ты в самом деле до основания вытравила надоевшую, измучившую тебя любовь, то это — роковая ошибка… мы должны восстановить, возродить на новых началах наш славный, вошедший в историю брак…

Мы с тобой похожи на две стрелки часов, обладающие разным темпом, одна стрелка идёт вперёд, другая отстаёт, но мы оба бежим по одной орбите. В самом деле, я почувствовал наличие кризиса ещё в феврале прошлого года в Джелалабаде, когда ты об этом и слушать не хотела. Я был тогда под влиянием тех же противоречивых настроений, как ты в настоящее время. В свою очередь ты осознала этот процесс позже, уже в Москве, в июле-августе 1923 года. Теперь я пережил, переболел это тяжёлое, мучительное состояние колебаний и пришёл к твёрдому убеждению, что мы должны быть вместе, что в глубине души мы очень любим друг друга, любим не случайно, а на всю жизнь и ни перед своей совестью, ни перед историей не имеем права расходиться.

Прикасаюсь к твоим губам страстным и продолжительным поцелуем.

Твой Федя.


P. S. Милая пушинка <…>, целый месяц я буду стоять с протянутыми к тебе руками, с мольбой призыва на моём лице. Я так счастлив, что мы, наконец, объяснились и дружными усилиями извлекли ту занозу, тот кратковременный рецидив гумилёвщины, который, как мне теперь ясно, и создал весь наш мучительный и острый кризис.

Пушинька, больше всего бойся рецидивов нездоровых куртизанских порывов. Имей в виду, что гумилёвщина — это погоня за сильными чувственными ощущениями вне семьи. К сожалению, гумилёвщина — это яд, которым заражены даже некоторые ответственные коммунисты…

Если ты придёшь к безнадёжному выводу, что мы банкроты, что мы не способны построить красивую семью, то, во всяком случае, ты должна остаться холостой женщиной и вести честный целомудренный образ жизни или, в случае встречи с кем-либо более достойным, чем я, ты должна выйти за него замуж. Только, ради всего святого, во имя революции, не унижайся до жалкой роли любовницы какого-нибудь женатого человека. Тебя, с твоей принципиальностью, с твоей способностью любить, с твоей неукротимой ревностью это истерзает и исковеркает. А в таком случае твоему творчеству наступит конец…

* * *

Семейная драма Раскольникова, говорит Варлам Шаламов, развивалась по тем же канонам острого детектива, авантюрного сюжета, как и вся его жизнь. Жена бежала от него, посла в Афганистане, бежала под удобным предлогом — ускорить отъезд, бежала по горным рекам, через ущелья, скакала в горной ледяной гератской воде. В Ташкенте жена пересела на скорый поезд «Ташкент — Москва», а в Москве послала Раскольникову требование развода, села в самолёт и перелетела в Берлин, скрылась в подполье под чужой фамилией, чтоб на три месяца попасть в Гамбург на баррикады.

Раскольников сходил с ума, метался в Кабуле. Совсем забыв условия дипломатического этикета, плакал в своём кабинете, писал бесконечные письма. За лето 1923 года он написал их, вероятно, больше, чем за всю свою жизнь. Писем были десятки, каждое из них по 60 страниц, написаны крупным, разборчивым, откровенным, прямым почерком. Эти письма, говорит Варлам Шаламов — искусство в высшей степени положительное. Эти письма в высшей степени положительно характеризуют Раскольникова. Он, используя самые различные поводы, выворачивает свою душу, проверяет каждый свой день и не находит ответа, почему же жена бросила его. Он не угрожает и не оправдывается, он только исследует себя, боясь, что что-то упустил в этой потере, считая её великой жизненной катастрофой. Он даже обращается к Фрейду, и видно, что он абсолютно грамотно толкует этот тонкий вопрос, применительно к близкому человеку. Есть большое письмо, где он подробно пишет о своей семейной идее: «Я однолюб. Мой пример — Владимир Ильич». Ему кажется, что, если он назовёт главное, его счастье вернётся. Он предлагает любые условия их совместной жизни. Раскольников пишет, что он враг разрушенной семьи. Не может найти ответа, как же они прожили пять лет и вдруг на шестом расходятся, разводятся. В одном из писем написал: «На седьмом году брака». Он готов винить себя, взять на себя публичное покаяние, ничего не помогает. Жена требует развода и притом развода формального. Она не хочет носить фамилию Раскольникова…

(В 1960-е годы поэт Варлам Тихонович Шаламов, работая над книгой о Фёдоре Раскольникове, очень высоко оценивал его письма к Ларисе, считая их за высокий образец доверительной, можно даже сказать, интимной литературы: «Письма Раскольникова к Рейснер <…> это подробная исповедь большого человека, героя. В этих письмах Раскольников ничего не стыдится, он только гордится, что заставляет себя вывернуть душу. Но остались гордость, самолюбие, весьма (ценная) способность для познания мира».