Множество его стихов я знала наизусть. В школе одно время мы увлекались его поэзией. Оскар подарил мне несколько книжек Северянина: „За струнной изгородью лиры“, „Ананасы в шампанском“, „Поэзы“. В нашей суровой юности его поэзы были совершенно неуместны. Однако мы повторяли:
Это было у моря, где ажурная пена,
Где встречается редко городской экипаж.
Королева играла в башне замка Шопена,
И, внимая Шопену, полюбил её паж…
Действительно, было „гротескно“ представить себе комсомолок в красных платках, повторяющих эти „красивости“. Но, вероятно, „Ананасы в шампанском“, „Мороженое из сирени“ и прочее были в какой-то мере бессознательным желанием смягчить суровость нашей жизни. Скоро это увлечение прошло. И я с интересом смотрела теперь на бывшего „Короля поэтов“. Это был высокий, аскетического типа человек, державшийся с большим достоинством. Он был женат на эстонке и жил в Эстонии. Игорь Северянин перевёл много стихов эстонских поэтов на русский язык. Видимо, не случайно в Тарту, в театре Вайнемуйне, была поставлена драма Раскольникова „Робеспьер“».
И хотя молодая жена Раскольникова с волшебным именем Муза и успела забыть сцену своего знакомства с поэтом эгофутуристом Игорем Северяниным в Эстонии, он воспоминания об этом непродолжительном визите к нему полпреда СССР с его женой сохранил в своей памяти надолго. Двенадцать лет живя вне своего родного отечества, Игорь Васильевич был искренне рад этому случайно выпавшему на его долю подарку судьбы. Вот, как ему запомнился этот неожиданный и неповторимый день, изложенный им самим на бумаге:
«Лето 1930 года в Тойле. Солнечный полдень. Жена со знакомой барышней, гостящей у нас, гуляют в парке. Не любя солнца и жары, сижу дома в одиночестве, перечитывая Лескова. На закате собираюсь, по обыкновению ловить рыбу. Окна нашей квартиры выходят в сад. У калитки (слышу, но не вижу) останавливается автомобиль. Скрипит калитка. Шаги по дорожке. В дверях — они распахнуты — высокого роста блондин в сером костюме.
— Разрешите войти?
— Пожалуйста.
Представляется. Известный эстонский государственный и общественный деятель.
— Я, собственно, не по своей инициативе. В автомобиле мой приятель полпред Раскольников с женой. Мы едем из Таллинна в Нарва-Йыезу. По дороге заехали к вам: они хотят с вами познакомиться. Но вы — эмигрант или беженец, я не знаю. Поэтому разрешите узнать, как вы смотрите на это знакомство? Удобно ли оно для вас?
— Прежде всего, я не эмигрант и не беженец. Я просто дачник. С 1918 года. В 1921 году принял эстонское гражданство. Всегда был вне политики. Рад каждому, кто рад мне. Передайте, прошу вас.
Спутник полпреда направился к автомобилю. Я остался ждать. Скоро все трое приблизились к крыльцу. Очень элегантная и миловидная молодая женщина с улыбкой, давшей мне понять, что творчество моё было ей знакомо и ранее сегодняшнего дня, протянула мне руку. Улыбкой такого же порядка приветствовал меня её муж. Сели.
— Не могли себе отказать в удовольствии заехать к вам.
— В таком случае могли бы зайти ко мне без предупреждения, — рассмеялся я.
— Бедный поэт! Воображаю, как вы разочарованы в современных женщинах. Читала в „Сегодня“ ваше „Годами девочка, а как уже черства…“
— Зато природа не изменяет. Если, конечно, люди от неё подальше, то есть не успели её испортить.
— Что вы теперь пишете? — спросил Раскольников.
— Большей частью пацифистские стихи.
— А помните свои строки: „Когда отечество в огне, и нет воды, лей кровь, как воду?..“
— Это написано в августе 1914 года, но уже в сентябре я опомнился и написал: „Ни капли крови и ничьей…“
— Ваши ближайшие планы?
— В октябре еду в Югославию и в Болгарию читать стихи, созерцать южную природу.
— А в СССР не хотели бы проехаться?
— Я слишком привык к здешним лесам и озёрам…
— Однако же, за границу едете?
— Там всё новое, неизведанное. Да и что я стал бы читать теперь в России? Там, кажется, лирика не в чести, а политикой я не занимаюсь. У меня даже стихи есть: „Долой политику — сатанье наважденье!“
— Лирика всегда и везде нужна. И в СССР.
Я показал посетителям свой синий кабинетик. Они внимательно разбирали надписи на портретах, подаренных мне некоторыми знаменитостями. Минут через 40 собрались ехать.
— Хотелось бы ещё парк и виллу осмотреть. Не прокатитесь ли с нами?
— С удовольствием.
В парке встретили жену со знакомой барышней. Вышли из автомобиля, познакомились. Спустились к Пюхаеги, поднялись на противоположный берег. Машина тихо следовала сзади. Я попросил управляющего дворцом показать все его сорок комнат. Всё было очень запущено, но природа понравилась. Гуляя по парку, всё время говорили о стихах, музыке, живописи.
Уезжая, Раскольников подарил мне едва начатую коробку русских папирос — совсем прежние! — „Нева“.
Кстати, пока полпред и его спутники сидели у меня, одна барышня беженка, как она сама мне впоследствии рассказывала, увидев советскую машину у нашего дома, побежала домой за белой краской и затем намалевала на автомобиле крест и корону…»
Спустя девять лет, то есть — в 1939 году, когда Фёдора Фёдоровича Раскольникова объявили в СССР врагом народа, Игорь Северянин написал этот мемуарный очерк о встрече с ним в Тойле — «Визит полпреда». Тем самым он подчеркнул перед всеми свою независимость от всякого рода политических игр. «Долой политику — сата́нье наважденье!» — эти строки из своего стихотворения «Долой политику!» Игорь Северянин демонстративно цитирует в очерке «Визит полпреда», удерживая таким образом встречу с Раскольниковым не только в своей собственной памяти, но и в сознании всех остальных читателей.
…А тем временем жизнь в Эстонии продолжала открывать перед Фёдором и Музой всё новые и новые жизненные просторы, понемногу заслоняя собой ту тоскливую, а порой и драматичную жизнь, которую они наблюдали в России.
«С Музой отношения складывались счастливо, — снова писал в своей книге „Отступник“ Владимир Савченко. — Ему нравилось доставлять ей большие и маленькие радости. Они много вместе читали, оставаясь одни, по вечерам. Она любила слушать стихи, и он часами читал ей из Бунина и Ходасевича, по-французски из Бодлера, Аполлинера. Читали прозу — Шмелёва, Ремизова, Набокова, Алданова, читали из мемуарной литературы, особенно интересовавшей его…
Оба любили путешествовать. В свободные дни садились в машину и отправлялись в Тарту, Пярну, Гунгенбург. В первый же отпуск он повёз её в Берлин и Париж.
В Берлине их поразила неброская, стыдливая нищета населения, очереди за благотворительным супом, прилично одетые мужчины, протягивающие шляпы за милостыней. Гейнц Нейман, водивший их по Берлину, рассказывал о падающей экономике, растущей безработице. Они встретили небольшую колонну марширующих штурмовиков со свастикой на рукавах коротких курток. Прохожие останавливались, смотрели на шествие с любопытством, иные — с ироническими улыбками.
— Кое-кто из политиков считает, что наци очень скоро могут взять верх в Германии, — сказал Раскольников.
Гейнц рассмеялся:
— Чепуха! Ничтожная кучка кретинов. Что они в сравнении с этой силой? — Они проходили мимо громадного дома немецкой компартии с типографией „Роте фане“, на этот дом указывал Гейнц.
В Париже без устали бегали по музеям, выставкам, объезжали знаменитые предместья. Жили в полпредстве, в прекрасном старинном, но страшно запущенном особняке — там по ночам по коридорам с визгом носились крысы.
Раскольникову хотелось повидаться с Эренбургом, жившим в Париже, с ним он давно был знаком, печатал у себя в „Молодой гвардии“, в „Красной нови“. Нашли его в полуразвалившемся доме на глухой улочке, в узкой, сырой, нетопленой комнате; оказалось, он сидел без гроша. Дали ему денег, он повёл их в знакомый ему кабачок, жаловался на московских критиков, обвинявших его в преклонении перед Западом, он же не мог парировать удары, живя вдали от Москвы. Отчего же он не часто появляется в Москве, спросил Раскольников. Съездил бы, устроил там свои дела и вернулся назад.
— Ездил бы чаще, но всякий раз, как соберусь ехать, меня останавливает мысль, что назад меня не выпустят, — сказал Эренбург с досадой.
На другой день он сам пришёл к Раскольниковым, предложил показать им в Париже такие места, о которых мало кто знает. Водил по каким-то задворкам со зловонными помойками, показывал сбитые из фанеры и кусков жести лачуги, в которых ютились плохо одетые люди, с неестественной горячностью живописал убогую жизнь этих людей. И потом исчез. Раскольников недоумевал: зачем он устроил этот спектакль, что ему эти люди, никогда прежде он как будто не проявлял беспокойства о судьбе парижских отверженных. Может быть, решил, что накануне сказал лишнее, вздумал таким способом очиститься в глазах Раскольникова? Неприятный осадок оставила эта встреча…»
Беря пример со своего пишущего супруга, Муза Васильевна тоже начала записывать свои впечатления от встреч с людьми и городами, что начало потихоньку складываться в симпатичную книгу, которая увидит свет гораздо позже. А пока она просто фиксировала всё, что видела вокруг себя:
«В октябре 1930 года мы с Федей съездили в Берлин и в Париж. Берлин поразил нас не скрываемой нищетой… Из Берлина мы поехали в Париж. Какое очарование этот город! Мы бегали по музеям, выставкам, сидели в кафе на бульварах, ездили в Версаль, Фонтенбло, Мальмезон. Жили в полпредстве на рю де Греналь, в прекрасном особняке XVIII века…»
Присутствуя в 1930 году в Стокгольме на церемонии вручения верительных грамот, Коллонтай обворожила семидесятилетнего шведского короля Густава V, а все газеты отметили броский туалет советского посла — русские кружева на бархатном платье. Муза Канивез впоследствии так вспоминала о первой встрече с послом: «Передо мной стояла невысокая, уже немолодая, начинающая полнеть женщина, но какие живые и умные глаза!..»