Красный террор глазами очевидцев — страница 13 из 63

Всё это не мешало женам быть даже религиозными, хотя мужья и отрицали всё решительно. Комиссарша показала мне раз образ Николая Чудотворца и сказала, что она считает его особенным покровителем своего мужа. Сестры недавно потеряли своих родителей и служили по ним панихиды — надевали траурные шляпы и белые платья с кружевами и торжественно шли к батюшке просить его отслужить панихиду. Обращались они к священнику, всячески большевиками гонимому, находя, что другой священник, который к ним изо всех сил подделывался, не так хорошо служит и молитва его до Бога не дойдет. Когда я в праздник шла в собор, они давали мне записочки — за здравие и за упокой, сами они идти в собор боялись, так как там покоились мощи Святого.

Именины у наших комиссаров праздновались с большой торжественностью, как в доброе старое время; дня за два уже начинали готовить, приглашали для помощи бывшую кухарку одних помещиков, пекли множество всяких тортов и пирогов. Вечером являлись гости, пили, главным образом, лиловый денатурат. Раз и меня пригласили — отказаться было невозможно. Дико было сидеть в собственной столовой и видеть такие все страшные лица, точно дурной сон. Всё шло довольно чинно, только под конец, когда денатурат стал действовать, коммунисты начали богохульствовать, но я могла уже уйти.

Приглашали они не только «своих» — большевиков, но и разных служащих, бывших буржуев, что не мешало их, чуть не на следующий же день, расстреливать почти без причин. Раз по просьбе жены несчастного я просила комиссара помиловать одного его служащего С-го, который часто у них бывал и развлекал их даже пением романсов. «Он будет расстрелян», — ответил комиссар. «За что?» — спросила я. «Он хвалил советскую власть, он — бывший судейский! Он всё лгал». Так поплатились многие, кривившие душой.

С продвигающимся наступлением белых армий террор усилился. За каждый город, взятый белыми, гибли заложники — все самые лучшие и видные местные люди. Я раз спросила комиссара, зачем расстреляли N. - это человек идеальной доброты, за него просили даже рабочие и евреи-ремесленники: «нам таких хороших людей и надо уничтожать, чтоб больнее ударить по буржуазии» — был ответ… За это время погибло много наших друзей, я сама чудом избежала смерти. Расстреливали, уже для скорости, во дворе тюрьмы, каждую ночь озверелые чрезвычайники врывались в камеры и хватали свои жертвы, часто перепутывая даже фамилии. Один очевидец, не расстрелянный только по забывчивости, рассказывал мне про эти ужасные ночи. Самое страшное, что он видел из своего окна, было убийство одной простой женщины, Ч-ой, и ее 16-летней дочери, поплатившихся за то, что пустили переночевать неизвестного прохожего, оказавшегося контрреволюционером. Девочка становилась на колени, умоляла пощадить жизнь матери ради своего семилетнего брата и расстрелять ее одну. Но их убили обеих и самым ужасным образом.

Наши комиссары безумно боялись белых. Я слышала, как они говорили, что у белых настоящие офицеры — «мы их расстреливаем, они не боятся и говорят: смерть не страшна, противно только умирать от руки таких хамов. Вот это офицеры! А у нас в Красной армии служит одна дрянь!» Жен для безопасности отправили в глубь России, уезжая, они просили прощения «за всё». Комиссар остался один, расстреливая уже коммунистов, которые, по его мнению, не оказывались на высоте своего коммунистического долга. Наконец, он сам ночью бежал, а на другой день пришли его арестовать, кажется, за растрату.

У нас поселились другие комиссары, уже без дам, еще более важные. Они бежали из своих городов, занятых белыми. Целые дни они ужаснейшим образом играли на рояле, ночи напролет пьянствовали и кричали. Под утро, уж в полном экстазе, они устраивали военное учение, неистово стуча ногами. Один из них был болен белой горячкой и лежал в постели. Раз в доме никого не было, я услышала, что он зовет на помощь очень жалобным голосом. Я вошла. Он лежал одетый, держа в руках огромный револьвер. «Уходите, уходите, — закричал он мне, — я могу вас убить, мне всюду мерещатся черти, вот они стоят, совсем белые!» Я скорее ушла. Обыкновенно он говорил о том, что меня зарежет, так как надо уничтожать всех буржуев. Раз ночью он и собрался это сделать, но другой комиссар, более спокойный, его удержал. Наконец и они уехали. Спокойный большевик, всё сожалевший о том, что у его жены пропал каракулевый сак, ушел, не простясь, захватив с собой простыни и другие вещи. Сумасшедший — ничего не украл и просил прощения за всё, что он творил. Это очень нас удивило.

Слышна уже была канонада, через город двигались отступавшие обозы, большевики не знали уж, на ком сорвать злобу, и расстреливали крестьян, — буржуев почти уж не было, а оставшиеся в живых скрывались по разным углам. Ко мне почти ежедневно приходила бывшая горничная одних моих знакомых, стараясь выведать, где кто скрывается — она служила агентом ЧК, получала большие деньги, что не мешало ей появляться по праздникам в церкви и чинно стоять всю службу, нарядившись в новое платье и голубой шелковый шарф. Узнать ей от меня ничего не удалось, и, наконец, я ее отвадила…

Белые пришли неожиданно, освободили заключенных в тюрьмах — через час их должны были расстрелять. Но одну барышню китайцы все-таки увели неизвестно куда — так она и пропала…


Ф. Ростовцев[88]В Одессе в 1919 г.[89]

Перед приходом в Одессу большевиков (эвакуация Одессы французами) у меня там был большой друг Митрофан Николаевич Левицкий,[90] подполковник-топограф, заведовавший топографическим отделением в штабе Румынского фронта. Он же — народный писатель, под его редакцией и с его статьей вышла большая и интересная книга «В дебрях Маньчжурии»; его статья там о китайском театре. Писал он, главным образом, из быта золотоискателей сибирских, каковой быт хорошо знал. По убеждениям — не правее народного социалиста и, вероятно, республиканец (при мне стеснялся говорить, отмалчивался). Благороднейшая душа. Сын крестьянина Орловской губернии. Брат его в Харькове, кажется судейский. Мы часто с ним виделись в Одессе, так как я проживал там перед приходом большевиков и, не попав на пароход, остался в Одессе, где скрывался по подложному паспорту.

Левицкому предлагали место в Добровольческой Армии, он хотел поехать, но отказался, так как в его доме, купленном при нем же Шульгиным, сторож заболел тифом, а жена его, старушка, с трудом могла ухаживать за мужем. Вот Левицкий и остался, чтобы исполнять за старушку обязанности дворника и ухаживать за стариком. В Одессе он с товарищами издавал еженедельный журнальчик, где помещал рассказы из того же быта золотоискателей. Журнальчик литературный, название забыл. В первом же списке расстрелянных, опубликованном большевиками по приходе в Одессу, значился Мит. Ник. Левицкий.

Вышло так. Большевики пришли к нему и спрашивают: «Вы писатель?» — «Да». — «В чеку». И расстрел за черносотенство, как была объявлена причина расстрела при опубликовании списка. Оказывается, что большевики знали, что дом куплен Шульгиным, и сочли Левицкого за киевского мирового судью, писавшего в «Киевлянине». Товарищи-топографы пробовали объяснить, что здесь ошибка, что это — не тот Левицкий, но им пригрозили тоже чекой. Этот факт после ухода большевиков я пытался опубликовать в газете Шульгина, издающейся в Одессе (кажется, называлась «Русская Газета»), но, представьте, редакция не приняла; им было неловко, что ли, что за них пострадал невинно человек. Тогда Штерн поместил краткую заметку в «Одесском Листке». Левицкий был народник. Он был выбран во Фронтовом комитете Румынского фронта председателем культурно-просветительного отдела. Значит, его революционные даже солдаты уважали. За что же погиб человек, прекрасный человек, идеалист, честнюга, патриот?

Потом большевики признали свою ошибку, но об этом, конечно, не писали, а говорили на словах другому топографу, подполковнику Хвития,[91] который был помощником консула в Грузинском консульстве в Одессе.


В. О56 дней в Одесской чрезвычайке[92]

…Меня скорее втолкнули, нежели ввели в большую, светлую комнату, на дверях которой был наклеен листок с надписью: «4-я советская камера».

— А, новый, новичок, товарищи, — раздалось со всех сторон и мгновенно меня окружило человек сорок.

— Что на воле, почему арестован, когда арестован, где, кем и т. д. — вопросы сыпались с такой быстротой, что, ошеломленный, я не знал, что кому ответить.

Удовлетворив частично любопытство спрашивавших, я оглянулся кругом. По углам комнаты лежали соломенные матрацы, пол был тщательно выметен и повсюду на полу — у стен и среди комнаты сидели люди. Тут были разные: и старик с огромной седой бородой, пожилые и помоложе, и еще совсем юнцы.

Камера называлась «советской», так как она предназначалась исключительно для арестованных советских служащих и коммунистов, но это, однако, не мешало дежурному адъютанту комендатуры по приему арестованных направлять сюда и рядовых граждан, на чью долю выпадало это «счастье».

Устроившись, т. е. получив у старосты камеры матрац и угол для ночлега, я спустя несколько минут был уже знаком почти со всеми соседями по камере.

Тут были два местных врача, один инженер, несколько коммунистов с громкими фамилиями, занимавших довольно видные посты, и много рядовых обывателей. Всех арестованных в камере было 38 человек и было тесно. Моим ближайшим соседом оказался адвокат из Петрограда и артист оперы Государственных театров Максимович.

Познакомившись поближе, я узнал, что большинство из населяющих камеру, несмотря на пребывание под стражей 30–35 суток и больше, ни разу не допрошены, и на мое заявление о том, что комиссар, арестовавший меня без объяснения причин, заявил мне, что я тотчас по приводе в ЧК буду допрошен и что, ввиду моего заверения, что я абсолютно не чувствую за собой какой-либо вины в чем-нибудь, буду тотчас же отпущен ими, я услышал отовсюду иронические замечания и ответы: