Но когда дойдет черед,
Мое мясо станет пылью.
И когда знамена оптом
Пронесет толпа, ликуя,
Я проснуся, в землю втоптан,
Пыльным черепом тоскуя…
Каменеющее будущее — один из Абсолютов хлебниковской поэзии, здесь сконцентрирован смысл его духовной системы. И невозможно понять, светло или темно это будущее, как невозможно однозначно понять многочисленные (и, как правило, эмпирически точные) пророчества и предсказания поэта.
Когда в статье "О расширении пределов русской словесности" Хлебников требует не ограничивать эту словесность "только великорусскими" пределами, но включать в русскую культуру славянские элементы и западной Европы, и всей Азии, когда он вспоминает "старый Булгар, Казань, древние пути в Индию", и заботится о “побежденных туземцах", и призывает уважать дух казачества, а также объявляет о "существовании евреев", — кажется, что тут за полвека до лозунга "дружба народов — дружба литератур" предсказана вся доктрина. Но когда расцвет культур дополняется лозунгом: "Долой быт племен, наречий, широт и долгот!" — с перспективой "создать скрещиваньем племен новую породу людей", — возникает смутный эффект самопровокации. То, что доктрина всеобщего выравнивания народов дополняется пунктами о "конских свободах" и "равноправии коров", — только усиливает эффект.
Когда Хлебников обещает "молотом рабочего построить правильные сношения с соседними светилами", — это может сойти за предсказание научно-технического прогресса, но когда венцом оного предполагается "единая для всего земного шара школа-газета", которая "будет разносить по радио одни и те же чтения, выслушиваемые через граммофон и составленные собранием лучших умов человечества, верховным советом Воинов Разума", — от такого верховного совета современного читателя может взять оторопь.
"Город будущего" в предсказаниях Хлебникова — это дворец для толп, "невод ячеек и сетей", "серебряный набат" и "на черном вырезе хором… толпа людей завета"; это диктатура плоскостей и углов, прозрачных стен и властных осей; это логика и ясность. Уловленная в сети толпа — главный обитатель. Этот рай скрыто гибелен, но обитатели его неопровержимо счастливы.
Таковы будетляне.
А современники?
А современники действуют в поэме "Ночной обыск", уравниваясь в праведном зверстве как под красным, так и под белым знаменем. Матросня врывается в дворянский дом и пускает в расход сына хозяйки, видимо, офицера, который встречает смерть с полным достоинством ("Прощай, мама, потуши свечу у меня на столе". — И расстрельщику: "Прощай, дурак! Спасибо за твой выстрел!") Старуха, мстя за сына, запирает перепившуюся братву и поджигает дом. Матросы горят и орут: "Ведьма!.. Спасите!" — Они не знают, что им делать: "Стреляться? Задыхаться?" Старуха из-за двери отвечает им с безупречной дворянской вежливостью: "Как хотите".
Как хотите, но это не апология ни красных, как у Маяковского, ни белых, как у Цветаевой. Здесь нет и идеи возмездия, удерживавшей Блока. Ни плача по сгоревшему дому, как у Клюева, ни бравады, прикрывающей этот плач у Есенина.
Здесь — какой-то запредельный, отрешенный взгляд на копошение живой материи, переходящей в неживую. Соломорезка войны сжирает Россию; из ее недр появляется "братва" и давит "жратву". Смысл сокрыт в письменах, перед нами "дикая схватка двух букв". Жратва — братва. В этих письменах может появиться царь — последний Романов, чья простреленная грудь — лишь метафора звездного неба, которое рабочие перекуют. Может появиться и Ленин, сзывающий "любимых латышей" учить "устав войны", то есть святить "труд зверолова". Поэт, описывающий этот вселенский зверинец, мог бы чувствовать себя Всевышним, если бы в него верил. Но поскольку он не верит, то чувствует себя "одиноким врачом в доме сумасшедших" Этот кровавый бедлам — Россия.
Слово "Россия" в 1922 году звучит подозрительно-реставраторски. Полагается: "РСФСР". "Рэсэфэсэр" — как иронически озвучивает Цветаева. Маяковский из этих аббревиатур извлекает новую поэтичность. Хлебников обращается к соратнику по футуризму за консультацией, переходя на волапюк уже в имени-отчестве:
Вэ-Вэ, Маяковский! — Я и ты,
Нас как сказать по-советски,
Вымолвить вместе в одном барахле?
По РософесорЭ,
На скороговорок скорословаре?
Россия проступает сквозь барахло скороговорок.
Странно: с чего бы? В свете всеобщего стирания стран и наций — так ли важно, что растворится в грядущем "целом" еще одна исчезающая часть? Какая печаль, что "у великороссов нет больше отечества", если между великороссами, татарами и калмыками по большому счету — мало разницы?
"России нет"! — восклицает Хлебников в самом начале 1910-х годов, а по сути в его умопостигаемом мире ее нет изначально — есть череда поветрий, "смена тундр, тайги, степей", взаимообмен Запада и Востока, Севера и Юга, в каковом хороводе Россия сливается то с одним, то с другим собратом по мировой истории: то Москва "переписывает набело" римский "черновик", то кочевые души плывут "сквозь русских в Индию", то оказывается, что на византийском троне сидит под именем Юстиниана славянин Управда. (Последнее предположение очень кстати в современных генеалогических разборках — мне приходилось читать у киевских публицистов 1991 года призыва, что Аларих по происхождению украинец).
У Хлебникова еще и так: "смотрит Африкой Россия" (что было бы очень ко времени лет тридцать назад, в пору "пробуждения черного континента").
Наиболее актуально сейчас такое суждение: "Ах, мусульмане те же русские, и русским может быть ислам" (впрочем, это легко обернуть и против русских). Монгольский Восток изначально слит у Хлебникова со славянством. Это не обязательно ислам и далеко не всегда христианство: важно не то, какие начала встречаются, а сам факт смешения-слияния. Россия — морское дно, над которым ходят волны мировой истории. Встреча всего и всех. "Кант по-табасарански".
В принципе при таком самоисчезновении предполагается высшая невозмутимость. Но у Хлебникова другое.
России нет, не стало больше,
Ее раздел рассек, как Польшу, —
— он это утверждает именно с тем, чтобы возмутить людей. Люди ужасаются, а его разбирает нервный смех: "О, рассмейтесь, смехачи!" Он ходит "по берегу прекрасного озера, в лаптях и голубой рубашке", предваряя клюевско-есенинский маскарад и явно дразнит сограждан. Он играет на свирели и держит в руке череп.
В довершение бесовского розыгрыша он обещает "перенести воду из Каспия в моря Карские" (блестящий пример слепого попадания, которое вполне можно истолковать как патриотический контрпрогноз будущему "переносу рек").
Потаенные чувства прорываются в рифме: Русь — грусть. Впрочем, рифмуются и Русь — гусь, с гибельной подкраской образа: птица — падает, пронзенная свинцом. И все время падает у Хлебникова, выпадает, вылетает из слова "Русь" — буква Р. Этот лейтмотив — совмещение зубной боли и смертного предчувствия — идет в параллель умственно постигаемому торжеству веобщего "закона времени".
Перед законом поэт снимает шляпу. Россия разменяла себя на свободу — законно. В стихотворении "Я и Россия" дается эмоциональная развертка:
Россия тысячам тысяч свободу дала.
Милое дело! Долго будут помнить про это.
А я снял рубаху,
И каждый зеркальный небоскреб моего волоса
Каждая скважина
Города тела
Вывесила ковры и кумачовые ткани.
Написано летом 1921 года на юге. Кочуя из Баку в Персию и обратно (вместе с Красной Армией), работая то плакатным текстовиком, то ночным сторожем при тех же плакатах, Хлебников имеет возможность проводить дни на морском пляже и размышлять об основах мироздания.
Осенью в надежде напечатать что-нибудь он приезжает в Москву (Маяковский, увидев его без теплой одежды, снимает с плеча пальто и дарит собрату).
Под Новый Год друзья-футуристы в последний раз объединяются, чтобы почитать стихи студентам знаменитого ВХУТЕМАСа.
В январе Хлебников докладывает Лиле Брик (читай: Маяковскому), что он нашел основной закон времени. Расшифровка: "…то есть продел медведю земного шара кольцо через нос — жестокая вещь, — с помощью которого можно дать представление с нашим новым Мишкой. Это будет весело и забавно. Это будет игра в сумасшествия: кто сумасшедший — мы или он".
Летом, спасаясь от голода, Хлебников отправляется из Москвы под Новгород, в деревушку Санталово, где знакомые находят ему дешевое жилье. Там в какой-то заброшенной баньке он умирает 28 июня 1922 года, достигнув критического пушкинского возраста.
Он умирает от недоедания, от отсутствия врачей, от безнадежности. Это дает будущим исследователям (особенно после 1991 года) основание считать Хлебникова жертвой Советской власти. Вряд ли это так. Хлебников ни против власти, на за власть никогда не боролся, он жил "сквозь" нее, как и вообще сквозь все посюстороннее. Его конец наверное был бы горек при любой власти. Финал "Зангези", главной поэмы Хлебникова, наводит на мысль, что "белый божественный мозг" его не был чужд идее самоубийства. Но умер он своей смертью. Как Блок и вслед за Блоком.
Его не расстреляли, как Клюева и Гумилева, не умучили в лагере, как Мандельштама, не отлучили от родины, как Ходасевича и Цветаеву, не отлучили от литературы, как Пастернака и Ахматову. Ему дали умереть.
Потом раскрыли его чемоданы, корзины, наволочки с рукописями и стали разбирать гигантское, неудобочитаемое, босховское скопление текстов. И начали выплывать строки.