Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах — страница 112 из 160

Он не выдерживает:

— Чертов народ! Ты для него всё, и жизнь готов отдать, а он первый же тебя копытом! Неужели и у других народов так?

Сакраментальный вопрос о других народах Яшина особенно не занимает, хотя он и успел пообщаться с грузинами, югославами и другими собратьями по Союзу и соцлагерю, когда была мировая держава. Ему надо осознать свой народ. Свою опору.

Почва, вроде бы нащупанная, начинает ползти под ногами?

Выстроен дом на Бобришном Угоре. То ли дом-музей, то ли проект надгробия.

Мучает мысль, что все сделанное — ложно, что «день мойвчерашний мусором забило», что жизнь прошла под девизом «ни дня без строчки, без странички», а вот заплачет ли кто-нибудь над этими строчками?

Строчки пронзительные:

Мне верить надо

В кого-то,

Во что-то,

Чтоб жить без оглядки,

Жить без расчета…

Я просто птица

На тонкой ветке,

Хоть тоже в зверинце

И тоже в клетке…

Орел, паривший в невесомости, оборачивается пичугой. Дом — клеткой. Мир — зверинцем. Охота — фарсом (охота — символ настоящей работы).

Вообще-то Яшин — такой охотник, какой крупнее зайца сроду ничего не приносил. Да и не стремился — ни капли кровожадного азарта. Но вот пишет — охотно: как обкладывали крупного зверя, окружали берлогу… А потом пишет про то, как про это пишет…

«В журнале меня хвалили за правду, за мастерство… Медведя мы не убили, не видели даже его. И что еще характерно: попробуй теперь скажи, что факты не достоверны, — тебя обвинят во лжи».

Эта прелестная юмореска выигрывает еще и оттого, что посвящена одному из признанных арбитров жизненной правды в художественных текстах — критику Феликсу Кузнецову (с его вступительной статьей вышло посмертное Собрание сочинений Яшина). Но глубоко запрятанная тревога улавливается и в этой юмореске. Сомнение в том, что делал всю жизнь. И в том, как жил.

«Да просто жил!» — отвечает Яшин (невзначай цитируя аббата Сийеса, над остроумием которого в XVIIIвеке смеялась «вся Европа», когда на вопрос: что ты делал в годы Революции? — он ответил: «Я жил»).

Яшин не просто жил. Он непрерывно исповедовался. Он боялся «нарваться с исповедью на врага». Хотя враг был очевиден только в те годы, «когда фашисты в дома к нам стучали железными сапогами». А что же друзья, други? «А други смотрят просто, какое дело им, крещусь я троепёрстно или крестом иным». Стало быть, друзья и враги — призраки, меняются местами. И бог с чертом: «И в бога не верится, и с чертом не ладится».

Все-таки чувствуется закалка поколения. «Были мы молоды и не запасливы: в голоде, в холоде — все-таки счастливы», — оборачивается Яшин на свои ранние никольские годы, когда девушки носили вместо сережек серпы и молоты, а вместо брошек значки. Первое советское поколение готовилось жить в воздушных замках, хотя рождалось в избах и бараках. И вроде уцелели — в провисе между бойнями: на Гражданскую не поспели, Отечественную увидели уже не из окопов, а с командных пунктов — с орлиного полета.

«История делает то, что следует», — с марксистко-гегельянской уверенностью успокаивает душу поэт, «повзрослевший вместе со своим поколением», но на всякий случай поминает и толстовско-каратаевское «терпение»: «все образуется, боль пройдет».

Пройдет ли?

Орел, ощутивший тщету прожитой жизни, не может упасть на виду у всех — он прячется, он уносит свою обреченность в потаенные скалы.

Несокрушимый дух сокрушается, как и смолоду, — в любви.

Любовь — засада, а запас сил на исходе.

И как смолоду, как в былые годы — готовность к разрыву, азарт: «только бы простоев не знала душа».

Опять — как в былые годы — готовность к разрыву, азарт: «только бы простоев не знала душа».

И опять — «безрассудная сила», смесь любви с «ночной ухой» (рыбная ловля — такая же всегдашняя услада души и тела, как охота), и еще — магия таинственных шифровок (как в «Анне Карениной» Толстого?):

На маховике коленчатого вала

Выбита мета из трех букв:

В.М.Т.

Об этой мете знают

                       механики и мотористы

водители всех машин.

Когда поршень доходит

                       до Верхней Мертвой Точки,

Его движение как бы на миг замирает,

Взрыв сжатой горючей смеси

Толкает его обратно,

а к ВМТ

стремится другой поршень

под новый взрыв,

как под удар гильотины…

В судьбе каждого человека

Есть своя Верхняя Мертвая Точка…

Механики и мотористы, а также водители всех машин знают свое, а пытливые читатели — свое: В.М.Т. — аббревиатура имени, отчества и фамилии героини этого лирического цикла. Секрет полишинеля? Теперь — да. В ту пору: с конца 50-х до середины 60-х — что-то вроде ребуса — для посвященных.

Ребус не столько в том, чьё имя зашифровано, а в том, за что на взлёте жизни такое испытание: несчастье любви? За изначальную победоносность? И это тоже зашифровано…

Но при всех шифрах конкретная история отношений прописана в цикле «Ночная уха» достаточно четко. Это существенно — не потому, что можно реконструировать, как и что там было (это можно, но не нужно), а потому, что позволяет понять — психологически — лирический сюжет. То есть: чем он был для нее. Еще точнее: чем, как он думал, он был для нее.

Эмпирика не очень романтична: соседское знакомство. Кажется, дело происходит то ли в двух кварталах друг от друга, то ли в большом многоквартирном доме, так что для визита достаточно взбежать на нужный этаж.

Они еще «на вы», но сигналы интереса (ее интереса к нему) уловлены мгновенно.

Его ответ: «Как вы подумать только могли, что от семьи бегу? Ваш переулок — не край земли, я — не игла в стогу… В мире то оттепель, то мороз — трудно тянуть свой воз. Дружбы искал я, не знал, что нес столько напрасных слез».

Ее слезы напрасны. Ее душа надломлена. Она умирает от рака — болезни надломленных душ.

И тут его сердце наконец разрывается:

Воскресни!

Возникни!

Сломалась моя судьба.

Померкли, поникли

Все радости без тебя.

Пред всем преклоняюсь,

Чем раньше не дорожил.

Воскресни!

Я каюсь,

Что робко любил и жил.

Робко? Да нет же: это она думала, что он робок. Вернее, это он думает, что она так думала.

Далее следует разбор полетов.

Она:

— Неужели ты не видишь, что ты мой бог?[74]

Ответ (в стиле нераскаянного атеиста):

— И что я за бог, если сам ни во что не верю?!

Она шутит невесело:

— На день строю.

Он (грустя об упущенном):

— Ах, если бы раньше знать, что жизнь так мимолетна.

Она — всерьез:

— Прикажи что-нибудь.

Он — всерьез («всерьез!»):

— Хорошо, сходи за папиросами.

Как она все терпела великодушно! Как он великодушно утешал — скорее себя, чем ее:

— Ведь если б согласье во всем всегда, не знать бы нам счастья, опять беда…

Верхняя Мертвая Точка?

И тут горючая смесь взрывается от врезавшейся в память фразы: «Не отрекаются, любя». Тут-то его и пробило. И закричал ей на ту сторону бытия:

Не отрекаюсь я —

Будь все по-старому.

Уж лучше маяться,

Как жизнь поставила…

Он промаялся еще три года. Умер почти день в день с нею: она в 1965, он в 1968. Чуя конец, просил: «Подари мне, боже, еще лоскуток шагреневой кожи!» «Не хочу уходить! Дай мне, боже, еще пожить». «И женщины, женщины взгляд влюбленный, чуть с сумасшедшинкой и отрешенный, самоотверженный, незащищенный»…

Потом набрался мужества и выдохнул:

Так чего же мне желать

Вкупе со всеми?

Надо просто умирать,

Раз пришло время.

Время они чувствовали гениально.

КОНСТАНТИН СИМОНОВ:«Я ПРИШЕЛ ВОВРЕМЯ»

Едва ли не единственный из крупных поэтов первого собственно советского поколения, он не завидует тем, кто успел повоевать в Гражданскую, не жалуется, будто «опоздал родиться», — он вписывается в свое время с солдатской точностью, спокойно отрезая нити прошлого.

Цитирую «Автобиографию», написанную Симоновым за год до смерти и венчающую его итоговое собрание в «Большой библиотеке поэта», — тут важно и то, что сказано, и то, что не сказано — вычеркнуто из опыта.

Сказано следующее:

«Я родился в 1915 году в Петрограде, а детство провел в Рязани и Саратове…»

Не сказано: почему семье пришлось покинуть столицу. Произошло это вскоре (или сразу) после революции. Если бы в 1935 году, то понятно: после убийства Кирова Питер чистили от дворян. Но к тому времени семья переехала в Москву, а дворянские корни…

В «Автобиографии» сказано:

«Моя мать работала то машинисткой, то делопроизводителем…»

Не сказано, что мать — княжна Оболенская, Александра Леонидовна.

При Советской власти работать машинисткой и делопроизводителем, а также участвовать «в разного рода комиссиях» (видимо, осуществлявших «учет и контроль») — для грамотной женщины — нормально. Все это чистая правда. Но правда и то, что княжеское происхождение забыто. Честно и навсегда.

Об отце — ни слова?

Ни слова. Но кое-что договорили биографы; отец — военный, погиб в Первую мировую войну. Для детей, родившихся между Цусимой и Октябрем («позорное десятилетие», — окрестил его Горький) сиротство — беда нередкая; у Яшина, например, отец тоже погиб. Но отец Яшина был солдат, а отец Симонова, как выяснили биографы, — генерал. На языке тех лет — генерал царской армии. Сын, разумеется, так не формулировал. Он отца вообще не поминал.

Зная анкетные страхи советского образа жизни, можно подумать, что Симонов решил скрыть свое дворянско-княжеское, царско-генеральское происхождение. Но это полная чепуха. Во-первых, скрывать что-либо было решительно не в его характере, тем более, что «где надо» о нем всё знали. Во-вторых, ему, шестикратному сталинскому лауреату и Герою Социалистического Труда, в 1978 году, когда он писал «Автобиографию», вообще ничто не грозило. А в-третьих, в ту пору самые чуткие граждане «из бывших» уже начинали осторожно гордиться своими дворянскими регалиями. Для Симонова такой подход был абсолютно исключен — по тем же особенностям характера.