Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах — страница 117 из 160

…и все отчетливей конец…

Баул фанерный. Книжек связка.

Перрон московский как причал.

Рассказ дописан, и развязка —

начало всех твоих начал.

Начало — блестящее. Не в смысле быта: быт новоявленной москвички — гордая безбытность, обычная в студенчестве времен Первой Пятилетки. «Ничто не ладится, хоть плачь! Опять тарелки нужной нет, к соседям совестно стучать. Опять консервы на обед ножом без ручки открывать. Хотелось думать не о том, хотелось дальше заглянуть. А чемоданы под столом мешали ноги протянуть».

Да никакой быт и не важен, еще не хватало, чтоб засосал! Не «ноги протянуть» тут готовятся, а своими ногами дошагать до полного счастья, причем всемирного. Да еще все пережитое «сделать песней иль рассказом».

Последнее осуществляется фантастически быстро: уже летом 1933 года — первая публикация в «Огоньке». Через год — Литературный институт. Еще через год — первый сборник стихов. И книжки вплоть до самой войны выходят ежегодно: в 1938, 1939, 1940-м…

(Много лет спустя, приехав к опальному Н.Заболоцкому за стихами для альманаха «Литературная Москва», Маргарита Иосифовна испытала неловкость и даже что-то вроде стыда, пересчитав свои вышедшие к тому времени книги и сравнив их количество с нищенской библиографией автора «Столбцов». Но этот эпизод говорит куда больше о душе Маргариты, чем о какой бы то ни было ее вине перед Мастером, перед Фаустом, перед Поэзией[77]).

Да, как поэт она никогда не была под запретом, хотя в жизни хлебнула бед по горло, но блестящий литературный путь — закономерное следствие и одаренности, и характера: перед нами поразительно чистый опыт, пронзительный, ясный до донышка психологический автопортрет Поколения.

Реалии — стандартный набор: красный флаг, пятилетний план, портреты вождей, тяжелые телеги урожая, стальные большевики, твердые решения, сбор денег на новый самолет, город в тайге, ромбы на малиновых петлицах…

Как? И это?!

И это. Чекисты — сама надежность.

Но ведь Великая Чистка! И ни звука об этом? Напротив, есть даже специальный сюжет: «Кто-то написал, что, дескать, где-то как-то раз я объяснилась парой фраз с кем не положено… И вот партприкрепленный кары ждет». Нависло исключение. «В большой беде не изменя, ребята дрались за меня, и правда выбилась на свет… Простое дело разобрав, мне комсомольский комитет признался в том, что был неправ». Сюжет, надо сказать, для 1938 года вполне ожидаемый. Ольга Берггольц опять-таки пережила в ту же пору нечто сходное. Но не написала об этом. Маргарита Алигер — написала:

Законы дружбы высоки.

Светло звучанье слова «друг».

Знай силу собственной руки

и цену верных братских рук.

Законы дружбы жестоки.

Большая боль таится в том,

чтоб другу, ставшему врагом,

уметь не протянуть руки.

Но ведь мгновенье назад она сама боялась, что ей, отлученной, не протянут руки… И потом мучилась этим. «Только раз я с ложью ужилась, только раз неправду приняла и за этот за единый раз казнена на площади была…»?

Юные годы — железная логика, железная воля. Кругом враги. Поэтому границы на замке. «Товарищ Тельман в узком каземате». И Врангель не забыт! И живы старшие братья, ходившие на Махно и на басмачей, — хотя ныне тихо работают в каком-нибудь горторге…

Зависть к старшим, успевшим поучаствовать в Гражданской войне, — черта Поколения.

Ожидание новой войны — окончательной — черта Поколения (в этом сюжете оно заслуживает прописной буквы):

Едва встречая первую весну,

не узнаны убитыми отцами,

мы встали

в предпоследнюю войну,

чтобы в войне последней

стать бойцами…

Собственный отец так и не вспоминается, зато отцы Поколения — все в памяти. И что знаменательно: убитые. Не увидевшие сынов и дочерей.

Поразителен акцент на войне — «предпоследней», словно «последней» не бывает. «Мы эту землю «миром» называем, а следовало бы назвать «войной». Какое-то смутное предчувствие все время оттеняет безоглядную веру в счастье. «Непонятная тревога». Безотчетное ожидание беды. «Мы разве помним по весне о том, что осень подойдет?» Помним! Она — помнит! «Как осень, чувствует закат, дрожащий в вечереющей природе…»

Эта готовность к боли — индивидуальная мета души, безоглядно втянутой в общее движение к счастью. Мета Маргариты Алигер.

Общее движение — «земшарность». Земшарность, начинающаяся от Москвы, зовет в путь. (Со временем эта тяга спасет профессионалку: Маргарита Алигер станет блестящей переводчицей. Спасет и верящую душу: откликнется коммунизм на другом конце Земшара голосами зарубежных единомышленников — свои отлучат). А пока — раскручиваются первые маршруты: «киргизское дружество», «иссык-кульские берега», Леся Украинка, горцы Кавказа… (разговор о которых невзначай касается вопроса, задетого вскользь, однако небезынтересного в перспективе):

У них большие искренние души,

и нрав прямой, и жесткие законы,

и каменный короткий разговор.

И знаю я, что в их законах есть

столетьями обдуманная месть

бродячему, крикливому народцу,

но я ее нисколько не боюсь.

Не боится! И правильно: она вообще не чувствует себя лицом какой-то там национальности. «Со всей вселенной ворвались ветра!» «И коммунизм — не теплый дом, в котором можно тихо жить, не зная горя и тревог и не ступая за порог».

Порог — и начало пути, и продолжение, и бесконечность пути.

Рабочий день восходит на порог,

и репродуктор запевает вдруг.

Как широка она и как стройна,

большая песня наступленья дня!

И в комнату врывается страна,

великими просторами маня,

звеня песками, травами шурша,

зовя вскочить, задумчивость стряхнуть,

сверкающие окна распахнуть,

освобожденным воздухом дыша,

ветрам республик подставляя грудь.

Но даже в этом марше республик можно почувствовать острый тембр личного выбора: струна протянута к другому сердцу, неразделимы любовь к стране, к миру и любовь к единственному избраннику, герою Маргариты Алигер.

Критики тотчас засекают частно-лирический уклон. И хотя каждый раз, говоря о любви, героиня отрекается от «засасывающего быта» и клянется, что никогда не станет «байковой женой», — само присутствие такой темы в лирике того времени означает возможность демобилизации. Не углубляюсь в доводы критиков: теперь они не опасны и не очень интересны, а интересно, что защищает Маргариту Алигер (в «Литературной газете») Владимир Луговской. Разумеется, профессор Литинститута видит в студентке Литинститута то, что он старается ей преподать («Люди большой воли, спокойные люди пересекают гигантскую карту Союза»). Но чувствует он и другое: «Стихи Алигер… выходят из так называемой женской поэзии и в то же время женственны по существу». Сказано не очень гладко («выходит» — это что: «рождается из» или «покидает»?), но уловлено безошибочно: фермент любви горит в строчках, обращенных к стране и миру, страна и мир реальны, ибо охвачены сердечным ритмом.

Драма тут предвещена тяжелая: реальностью будет испытано все: РеР

еальностью все это и будет испытано: вера в коммунизм, надежда на счастье, любовь… любовь к мужу, любовь к детям…

Вдовой она станет в первые месяцы Великой Отечественной войны. До этого схоронит младенца-сына. Первая крупная поэма — «Зима этого года» — плач по сыну. Одно место в этой поэме потрясает особенно: в Москву возвращаются снятые со льдины папанинцы, героиня стоит в ликующей толпе, а дома мечется в кроватке умирающий мальчик, и вот, глядя на спасенных полярников, она думает: «Ведь если им могли помочь, ужели не помогут нам?» Наивность этого лирического мотива — условие его пронзительного действия.

Папанинцев спасли. Мальчика — нет.

Талант материнской любви скажется, неизрасходованная материнская любовь изольется у Маргариты Алигер в самую прославленную ее поэму.

Перед войной она успевает родить дочь, Татьяну, с началом войны отправляет ее в эвакуацию, сама возвращается в Москву.

«Я вспоминаю зимний вечер, заснеженный, затемненный, и дом поэта Павла Антокольского, куда съезжались и сходились все, кого судьба тогда забрасывала в столицу. Я не помню, кто там был в тот вечер… Из рук в руки переходил номер «Правды» со статьей Петра Лидова, с фотографией девушки, повешенной в Петрищеве. Оно было словно изваяно из мрамора, это девичье тело с откинутой головой, с петлей на шее. Девушку звали Таней, и статья была названа этим именем…»

Короткое замыкание бьет в стих:

Можно мне признаться?

Почему-то

ты еще родней мне оттого,

что назвалась в страшную минуту

именем ребенка моего.

Гибель партизанки совмещается с обликом дочери. Реквием по героине оборачивается пронзительной личной исповедью. Написано — слезами[78].

Поэма строится на контрапункте: с одной стороны — девочка, схваченная карателями. «Плечики остры, и руки тонки. Ты осталась в стеганых штанах и в домашней старенькой кофтенке. И на ней мелькают там и тут, мамины заштопки и заплатки, и родные запахи живут в каждой сборочке и в каждой складке…» И одновременно — это тяжелеющая от мраморности фигура народной героини. Облик реальной Зои Космодемьянской воспроизведен с максимальной узнаваемостью[79].

И вместе с тем биография героини подана как путь Поколения…

Строго говоря, Зоя, комсомолка 1923 года рождения — уже из «смертников Державы», готовых «умереть в боях», в поэме же воссоздается портрет все того же первосоветского поколения, которое готовилось не к смерти, а к жизни. Которому было обещано: «Нам для счастья нужно очень много, маленького счастья не возьмем»… Обещано: «И жизнь твоя будет отныне прекрасна, и это навек, и не будет иначе»…