Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах — страница 119 из 160

Срубленное дерево не вянет,

с новою встречается судьбой

и уже при коммунизме станет

домом или дымом над трубой.

«Коммунизм» — главное слово. Рядом — «Советская власть», твердо знающая, «как зовется счастье». Рядом — «Советский строй», в котором нет места захребетникам и негодяям. Ленин, которого надо сберечь в наших душах. Ленин, который «бессмертным жестом» зовет учиться. Ленин, который зовет торговать. Ленин, именем которого «вот-вот она возьмется дружно, весна Двадцатого партсъезда».

Это не ритуальные заклинания, столь обычные в среднестатистической поэзии зрелого социализма, это живая упрямая вера, с отстаиванием «единственного нашего пути», с упором на конкретные дела (ценность «путевок ЦК», шум «открытых партсобраний»), с отданием своей воли в ее, партии, распоряжение. «Партия рачительней меня, богатства революции храня, отстаивает все, что сердцу свято, и раненых выносит из огня, выхаживая каждого солдата…»

К 1956 году такую неубитую веру надо еще поискать!

И вот вождь этой самой партии, только что объявивший «весну» с трибуны Двадцатого партсъезда, находит мишень для своих идеологических проработок. Оборот такой: вот писатель Соболев хоть и не член партии, а партии помогает, а вот поэт Алигер хоть и член партии, а партии мешает.

Поэт Алигер, только что составившая чересчур либеральный альманах «Литературная Москва», должна бы покаяться. Не дождетесь! Но каково верующей коммунистке слушать такое! Воистину жизнь испытывает ее, выбивая из-под ног опоры. Впрочем, от опоры «еврейской» сама отказалась, но что делать теперь? Отказаться от сознательно избранной опоры коммунистической?

«Я ведь по природе однолюб…»

А жить еще предстоит — треть века! До 1992 года суждено дожить, до времени, когда сама партия побежит из-под своих знамен…

Чем спасать душу?

Тем, что коммунизм жив за рубежами «моей земли, моей твердыни»? Да, тамошние помогают держаться: Неруда и Арагон, Ибаррури и Че-Гевара. Тени Димитрова и Альенде… «Жолио-Кюри, Барбюс и Жорес, Поль Элюар, Ланжевен и Торез…» Стены кладбища, где французы сумели сохранить прах Революции. Стены Бухенвальда, где казнили коммунистов немецких…

А тут что же? Ведь «жизнь моя — всего лишь весть из России, из России…»

Старый дом, что же нам остается с тобой?

Навсегда отгремел наш проигранный бой…

Если все, чем мы жили, всего только сон,

отчего же так жаль, что кончается он?

Есть старый способ вернуть «сон» к реальности, способ, коим было заворожено все поколение, бросившееся в Коммунизм и Поэзию. Все записать!

«Когда-нибудь я напишу рассказ… Когда-нибудь я повесть напишу… Когда-нибудь я напишу роман…» — рефреном звучит через всю жизнь. «Пиши скорей, не медли, слышишь, весь мир, весь путь, весь опыт свой. Пойми, ведь то, что ты напишешь, не может написать другой»… Напишешь — спасешься. «Если все с чем нельзя смириться, сделать песней или рассказом, — перелитая в строгую форму, боль от сердца отхлынет разом»…

Но как только пережитое ложится на бумагу, — уста немеют от невозможности передать неохватное. В восемнадцать хотелось говорить «нет». В двадцать два хотелось говорить «да». (Можно высчитать: в 1933-м «нет» сказано всему, что осталось за спиной при переезде в столицу; в 1937 сказано «да» всему, что было до смерти сына, до нависшей войны). Но теперь прожитую жизнь не уложить ни в «да», ни в «нет». «Мою душу рассказать им не по плечу. Не расспрашивай меня, если я молчу».

Молчание — венец Поэзии?

«И только на губах горят бессильные слова. К чему?!.. А люди говорят, что я еще жива».

Прощается со сверстниками.

Памяти Ярослава Смелякова: «…И не знал он иного счастья, чем служенье Советской власти… А судьба его мордовала, передышки ему не давала… Был в итоге обласкан ею, получив, наконец, по праву дом и дачу, почет и славу. И вот тут-то и оказалось, сколь огромна его усталость, и что справить победу эту у него уже сил и нету…»

«Праздник в Никольске»: «И тебе навсегда не страшен суеты и напраслин вздор. Ты ушел от них, Саша Яшин, на родной Бобришный Угор…»

«28 августа 1979 года — Памяти Константина Симонова»: «Что делать, Костя? Жить. Стараясь прямо. По совести. Глаза не отводя».

С каждый прощаньем все тяжелее думать о судьбе сверстников, оказавшихся заложниками светлой мечты человечества.

Стрелковый полк, едва из боя,

разбитый больше чем на треть,

я в том винюсь перед тобою,

что не решилась поглядеть

в еще задымленные лица

людей, оставшихся в живых,

что шла, потупясь, мимо них,

боясь неловко оступиться…

В 1947 году она не решалась взглянуть в глаза.

В 1979-м — надо решаться. Думая о себе и о своем единственном, ушедшем в бой и не вернувшемся — она только его и видит в каждом, кто пытается занять его место:

А вот мы ушли куда-то,

не видать издалека,

два обманутых солдата

из разбитого полка.

И о нас уже не спросят

поспешающие вслед,

что и судят и поносят

тех, кого на свете нет.

Кто ответить им не может.

Кто уже навек умолк.

И обида душу гложет.

Где ты, мой разбитый полк?

Близится к финалу путь. Последний лейтмотив, тот, что выбивали колеса поездов «на стыке всех дорог», — музыка дороги.

«Я все время куда-нибудь еду…»

«Шагай вперед! Конца не видно. Он грянет вдруг, из-за угла…»

«На закате дня все же я дойду до поворота, может быть, ты ждешь еще меня…»

«И дотащиться до предела…»

«Я иду по вечерней дороге, и за мною бежит моя тень. То взлетит по крутому сугробу, то скользнет мимоходом в кювет…»

Этот «кювет» просто кровавит мою душу. Ощущение, что земля вот-вот уйдет из-под ног, или уже ушла, и как только это станет ясно…

«Хорошо оборваться стремглав, на бегу…»

«Мой последний ветер и обрыв…»

«Шагнуть в последний мрак…»

Из некролога:

«Маргарита Иосифовна в августе 1992 года погибла в результате нелепейшего несчастного случая — она упала в глубокую канаву неподалеку от своей дачи. И теперь лежит на кладбище в Переделкине».

ВИКТОР БОКОВ:«БЫЛО — НЕ БЫЛО: Я РОДИЛСЯ»

Если бы не родился, такого в первом советском поколении следовало бы выдумать.

Однако родился. На пятидесятый день Мировой войны. В деревне Язвицы.

Про Мировую войну еще не знали, что она Первая — для этого должна была загрохотать Вторая.

Деревня — то ли подмосковная, то ли владимирская. Этот вопрос потом Советская власть решала, перекидывая уезд из губернии в губернию. Важно в конце концов оказалось, что до Лавры — считанные километры: Боков (в постсоветское уже время) говорил, что он «Троицесергиевский инок». Впрочем, охотнее говорил, что — «Язвицкий». Если искать символический смысл в ономастике, то это полный отпад: ну, что язвительного в Бокове?!

А впрочем, не так он прост, как любил представляться, этот звонкий «озорник-гусляр».

Простоту свою выводил — из происхождения. «Я деревенский! Был, есть и останусь! Вырос в поле, в лесу, на людях. Отец и мать крестьяне».

Деды-прадеды — пахари, смерды. Пытался искать старые могилы — ничего не раскопал, но клятву верности дал.

Зато отец — в живых воспоминаниях. «У меня отец хоть куда косец! Я чуть похуже, покос чуть поуже».

На старости лет отец составил «Жизнеописание», которое начал фразой: «Это было то отдаленное время, когда наша деревня была окружена волками, лесами и помещиками». Из чего видно, что юмор свой Виктор Боков получил явно по наследству, хотя литературный покос у него получился «чуть пошире», чем у родителя.

Мать, можно сказать, — главная героиня всей его поэзии; перед матерью он преклоняется, ее благоговейно вспоминает. «Помню, как маленьким мальчиком шел я с серпом возле мамы моей». Это пишет сорокалетний поэт. Десятилетие спустя картина приобретает иконописный колорит: «Я видел Россию. Она поднималась туманом над речкой и светлой росой. Шла женщина русская и улыбалась, за женщиной следовал мальчик босой…»

Мама — певунья, работница, заботница. Ее советы дальновидны:

— Сынок! Не пей подряд часть лей через плечо! (Исполнено).

— Держись за поручень и за перила. (Исполнено).

Еще эпизод: «Мне мама стучала в дощатую стенку: — Не спится? Опять заболел?» — Везет к врачу. Тот, осмотрев парня, ставит диагноз: «Ваш сын из стихов состоит. Таких не излечишь ни счастьем, ни горем, пока не сгорит».

Диагноз подтверждает мастер токарного дела, он кричит тринадцатилетнему ученику, присланному в цех из школы:

— Как ты точишь? Как ты сверлишь втулку — просто срам! Если честным токарем не хочешь, уходи в контору — будешь там. Что, скажи, в башке твоей творится? Волосы твои стоят стойком!..

Объяснение: «Он не видел, что уже дымится голова, объятая стихом».

Это увидели родители. Купили балалайку. Парень ожил: «В первый раз пошел плясать и о девушке вздыхать».

И плясать бы ему в своей Язвице до скончанья века, если бы Советская власть не призвала из медвежьих углов под свои знамена молодняк, предназнаяенный для жизни при коммунизме. Юный токарь попал в число призванных. С тою особенностью, что, в отличие от других сверстников, которых вводили в поэзию такие мэтры, как Антокольский, Луговской, Сельвинский, — Бокова приметил Пришвин, вроде бы далекий от стихов и укорененный в своем природоведении: услышав с загорской сцены частушечный перепляс язвицкого балалаешника, он безошибочно уловил в нем то самое, что носил в себе: глубинную «природность». И командировал деревенского весельчака в московский Литературный институт.

Жизнь (и литература) подтвердила, что чутье у Пришвина сработало безошибочно: из русских поэтов своего времени Виктор Боков обнаружил наибольший заряд природной неистребимой естественности, которая не мешает идейным, художественным и прочим творческим заданиям, но работает «под» ними, сохраняясь в природном остатке.