Таким зарядом естества обладал, наверное, только Есенин, но тот был круче, и от этого жизнь его все время оборачивалась трагедией, ею и кончилась. Боков — легче нравом. Его интонация скорее скоморошья, и никак не «пророчья», а интонация решает все. Боков охотно рассказывать в стихах о том, что с ним «происходит», но решающие моменты его поэзии — когда «происходит» в самих строчках какой-то внутренний взрыв, или вспых, или вспорх…
Было — не было: я родился.
Было — не было: тихо рос.
Было — не было: я влюбился,
На свиданье черемуху нес.
Четвертая строка — пересказ реальности; первые три — сомнамбулическая поэзия.
Еще пример:
Я чудачу,
Я куд-кудачу!
Ряженый,
Рифмами слаженный,
Грубый
Неглаженый!
Для ярмарок создан,
Для свадеб задуман…
Первые две строки — камертонные, по ним Боков узнается безошибочно, это одновременно и клеймо мастера, и удар шаманского бубна. А потом — разработка образа, где ярмарка воспринимается как ярмарка невест, а свадьба — как образ жизни.
Еще пример:
Лето — мята,
Лето — лён.
Я-то, я-то, я — влюблен!
Интересно, что камертонные ноты, как правило, сопряжены с любовными переживаниями. Герой Бокова невероятно влюбчив, это его «естество», о чем в стихах множество раз говорится. Невольно ища для сравнения подобные мотивы в судьбе Есенина, видишь: там что ни любовь — слом жизни, любую избранницу подстерегает в конце концов убийственный конец (одна застрелилась прямо на могиле поэта). Боков проходит через эти естественные испытания легче, мягче; оканчивается всё ревнивыми попреками жены, перед которой поэт не только смиряется, но вводит ее в стихи как сквозную лирическую героиню под собственным редкостным ее именем: Алевтина… чем тоже ставит ей поэтический памятник, а себе обеспечивает возможность отдавать должное «природе», не ломая при этом судьбы.
На общественно-политическую реальность всё проецируется в таких же щадящих пропорциях. У Есенина жеребенок состязается с поездом, ясно, что кто-то должен победить, и жеребенок обречен. У Бокова соловей и трамвай сосуществуют и весело перекликаются.
Лучше всего — за городом. Поехать, вернуться. Сходить в лес. Или просто выйти за ворота.
Выйду за ворота —
Все мхи да болота.
Выйду за иные —
Луга заливные.
Пойду па задворки —
Плеса да озерки.
Где мелко, где глыбко,
Где рыба, где рыбка.
Спят утки сторожко.
Краснеет морошка.
— Ау-у-у! — раздается,
Кто с кем расстается?
Расстается — голубь с голубкой. Самое интересное в этом стихотворении — дата написания. «1937». И ничего! Двадцатитрехлетний студент Литинститута наверняка знает, какие расставания случаются вокруг него (и его не минует чаша сия), но знать этого явно не хочет, у него своя тропа, своя песня, своя реальность.
Это отнюдь не значит, что он вообще чурается опознавательных знаков эпохи или намеренно выламывается из своего поколения, отвергая общие символы веры. Нет, он искренне вживается во все то, что ему задано временем. И еще хранит в душе… то самое: неистребимый остаток естества.
Может, потому и вживается так искренне-легко?
«Нету дня, чтобы жил я без Ленина… Первые слезы мои — это смерть его». Пробуждение поколения — потрясение трауром. Сверстники Хлебникова и Ахматовой пробудились когда-то с гибелью русского флота в Цусиме — поколение первых советских пионеров осознает себя под прощальный крик заводов в январе 1924-го. Это, в сущности, ленинский призыв в жизнь — с порога его смерти. И с этого порога — через всю поэзию Бокова — «кепка, которую Ленин сжимал», «снег на ленинском мраморе», «красное солнышко» на родине «мудрого Ленина», «бороды крестьян», задранные к ленинскому окну в Кремле, «ленинская длань», вылетевшая вдаль… В столетний юбилей вождя — это вообще главная тема. Но и потом, в начале 90-х, без него не обходится; деревенские умельцы разобрали часовенку на кирпич, и ее «не защитил родной Ильич» (нашел Боков для часовни защитника!). Бандит, отобравший поэта в темном углу кошелек, возвращает ему рубль: «Возьми! Я не скупой, и я с тобой по-ленински» (перехватил негодяй фразеологию). К середине перестроечных 90-х: «Лоб у Ленина в пыли, взгляд направленно-тревожный. Поседел, как ковыли, как татарник придорожный». А из-под горькой окалины — все тот же запал: «Я уверен в успехе, словно Ленин молодой». (У Ленина была кличка «Старик», это неважно, важна верность тотему).
Рядом — весь строй советских символов. Коммуна. «Мне Коммуна досталась труднее, чем вам. Я ее не хребте выволакивал. Я дубы корчевал, я на пнях ночевал, сам себя и жалел и оплакивал». И «плывет корабль страны к берегам родной Коммуны». Коммунизм — в зависимости от задач момента — то «руководство к действию», то средство «защитить человека», а однажды даже такое:
Любо мне это житье боровое!
При коммунизме в борах будем жить.
Все здесь всеобщее, все даровое,
Только нагнуться и в рот положить!
Уж не смеется ли Боков над священным словом? Да нет, не похоже. Всерьез говорит: «Не выбить из меня советской веры». Но иногда как бы проговаривается. «Слово «мир» произносится всюду: в шахтах, в штольнях, в широких цехах. Это слово и я не забуду помянуть и прославить в стихах». Жест спохватыванья: не забыть бы помянуть нужное. Как на красный угол перекреститься.
Насчет красного угла (то есть религиозного чувства): «Богу — богово, а Бокову — боково», — незабываемо. Бог Бокову не нужен, потому что у Бокова на месте Бога — Природа — вполне в русле диамата. По части истмата привлечен в стихи священнослужитель: «Лоб — как заслонка… Не сеет, не жнет, не пашет, а кадилом машет» — картинка вполне в русле демьяно-бедной эпохи. Сам поэт родителями крещен, а «не верит ни на столько». Честно признается: «Я у церкви с рюкзаком. Как сосуд стою порожний, этой вере — чужаком, этим мыслям — посторонний». Попу совет дает: «А ты, отец, возьми прочти с амвона: «Черемуха цветет, кричат грачи!»
Эпоху спустя перестраивается. «Сердце частит. Солнце у храма кресты золотит». И еще: «Родина! Кровь моя! Раны Христовы!» И даже так: «Храни вас Бог!» — всем встречным. И, наконец: «Кому, кроме Бога, могу я молиться?»
Кому? Да вы прислушайтесь к молитвам озорного балалаечника. «Доказано, что Бога нет. Кто доказал? Да черт хвостатый».
Как атеистом был, но не отдавая атеизму всей души, так и богомольцем стал — с чертовщинкой в запасном регистре.
Кто его осудит? Когда достается выжить в нескольких идеологических светопреставлениях, — и не такие образные кульбиты случаются. Славишь Советский Союз, а он разваливается. Поминаешь райкомы-фабкомы-месткомы, а они дают дуба. Потешаешься над двуглавым птенчиком и славишь герб с трудовыми колосьями, — глядишь, колосья потоптаны, а двуглавый опять взлетел.
Не нужно ждать пророческих отгадок от поэта, пересекающего такие политпогодные фронты. Но скоморох может многое. Он может словом угодить в цель с тыльной стороны. То Чечне в любви объяснится за считанные месяцы до дудаевского мятежа. То поздравит сограждан с Новым 1973 годом: «Жизнь идет. И нет застоя». Скажете: «застой»-то как раз и есть. Но дороже авгуровских попаданий пальцем в небо — во такая веселая живучесть баешника который идет с частушками вдоль станков (ситуация подлинная: выступал в цехах и, надо думать, неоднократно) и озорно перебрасывается словами, лишая их сакрального ореола.
Как, и с «земшаром» справился — основной мерой веса первого советского поколения?
А запросто.
«Мы вырвались с земных орбит, нам стало шире на планете!» — салют космической эре. А вот салют запечному сверчку: «Твои прогулки — на шестке. Ряды горшков — твоя планета». Салют Фиделю Кастро: «Растет всемирное братство и гибнет всемирная нечисть». Если нечисть не сдается, то во всемирном масштабе: «Ко всему привыкла ты, планета, к грязи, к розам, в ливням и пурге». Ноша непосильная? «Барахтаюсь, борюсь, планету целую хочу поднять». Но если всем народом, то можно: «Жизнь свою свободную творя, на своих плечах планету держим». Еще лучше, если общая пляска: «Шире, шире, шире круг! Шире круг по всей планете!» Едешь, куда хочешь: «Море к морю, река к реке — карта мира в моей руке». Возвращаешься: «Я не жалуюсь. Я скорблю! Горько плачу на этой планете. Потому что Россию люблю больше всех и всего на свете».
Чего там больше: гордости Атланта или плача Ярославны, — но фон непременно планетарный. А что настроение меняется — так ведь и ситуация меняется. За сменой ситуаций и настроений — сквозной путь поэта Виктора Бокова через доставшийся ему мир.
Планета планетой, но главный маршрут — в лес. Мечта — соединить воедино все и вся: весь мир, все человечество. Все обнять! Это — в умозрении, без которого Боков не был бы сыном своего поколения. В реальности же соединяются болотце с лужайкой, береза с бересклетом, сойка с сорокой, и ветерок с травкой. Без чего Боков не был бы Боковым.
Выходя же к людям, «звонарь в храме леса» достает балалайку — «как приложенье к плугу и серпу» — и, посрамляя «изысканность Гнесиных», наяривает вдоль деревни: озорник, гуляка, баешник, ветродуй, которому внемлет и вторит такая же озорная, свойская, отчаянная улица[82]:
Русская душа
Плясея и песенница,
Нельзя в ее дела
Посторонним вмешиваться
Никак не рискуя вмешиваться, решусь однако заметить то, что «со стороны» виднее. Озорник и забияка вовсе не так бесшабашен, как сам себе кажется. Больше бурь и гроз он ценит «едва заметный миру дождь». Поэт в его понимании — «простой и невзрачненький» — как соловей. Чем звонче поигрывает словом и позванивает рифмой, — тем сокровеннее спрятанная от чужих глаз тревога. «Живу все осторожнее, как лось сквозь лес не пру». Еще тоньше: «Я иду, как ничей, как никто, никуда ни к кому не спеша». И совсем уж наперекос целеустремленной эпохе: «Была бы жизнь, а цель возникнет».