Я беру сведения из мемуаров сестры поэта Олеси Кульчицкой[86]. Они существенны для понимания того, из каких глубин черпает поэт «материал» своей души. Он вообще склонен черпать «из глубин», из пластов, из залежей былого.
Что же он оттуда добывает?
Записная книжка 1939 года:
Мне дали:
русские — сердце
немцы — ум
грузины — огонь
украинцы — душу
поляки — хитрость
козаки — силу.
Результирующая формула — в поэме «Самое такое»:
Помнишь — с детства —
рисунок:
чугунные путы
Человек сшибает
с шара
грудью? —
Только советская нация
будет
и только советской расы люди!
Формула, явно пропущенная сквозь Маяковского, вполне отвечает той интернациональной вере, вне которой не мыслит себя советское поколение. Но у кого как складывается эта результирующая формула? Можно ото всего отречься. А можно все стиснуть воедино: ум, душу, огонь, силу, хитрость, — попытавшись вместить все это в сердце.
Вместить — Вселенную в конце концов.
А в начале?
А в начале, как уже сказано, — 1919 год:
Как в девятнадцатом —
от Украины — к Сибири
проползли,
пробежали,
пропАдали вы —
от Польши к Японии
нам родину ширить
А может быть
От Москвы —
До Москвы!
Может быть,
Вот в самое сейчас
Сталин промокнул приказ…
О Сталине разговор особый. А пока — о результирующих формулировках, которые кажутся у поэтов «поколения сорокового года» слишком похожими. От Японии до Англии… От Польши к Японии… Есть, однако, различия. У Когана — центробежность, безоглядность, только вперед, в грядущее! У Кульчицкого — центростремительность, и все время оглядка в прошлое. Можно добежать аж до Судана, аж до Калифорнии, до «океанской последней черты» — но вернуться в Москву, непременно. Можно из 1940 года все время возвращаться в 1919-й, убеждаясь, что там коммунизм так же «близок», как тут.
«Вокругшарный ветер» гуляет между страницами, листает тетради со стихами. Границы стираются, смываются, сдуваются: государственные, географические, национальные…
И, однако, наполнены! Прет же фактура сквозь «земшарность» — фактура национальная, в самом лучшем виде! Немцы, русские, украинцы…
О, святые славянские ночи,
Где в снегу погребен вражий шаг!
Нет, не будет, наглея нарочно,
Виться дым на немецких и точных,
На палачьих, широких и прочных,
На прямых маслянистых штыках.
Строки, словно холодным тевтонским штыком начертанные! Но немецкую сталь прожигает казачий огонь. Сюжет — из того же 1919 года, расстрельный. Пленные немцы под дулами. Команда: «Кто с крестом на сердце — выходи!» Не желая разделяться, немцы бросают крестики под ноги и, становясь под залп, шепчут друг другу, что в душе они… евреи.
Поскольку палачи тут — белоказаки, а жертвы — оккупанты, никакой красной идеи из стихотворения не выудишь. Но искрится в нем — бешеное озорство. Ничего немецкого или еврейского, все — кульчицкое.
Клятвы верности России и всему русскому сопровождаются высмеиванием «русопятского», носителем которого избран автор «Соляного бунта» Павел Васильев. Строго говоря, это подлог: ничего русопятского у Васильева нет, а есть — неистовая сшибка сторон (казахи — казаки, кулаки — бедняки, белые — красные), и в этом неистовстве Васильев — прямой предтеча Кульчицкого. Тем веселее издевка: «Окромя… мужики опосля тоски…резныя рязанские пятушки…» После такого афронта русская идентичность может быть утверждена без боязни оказаться старорежимной. «Потому что я русский наскрозь — не смирюсь со срамом наляпанного а-ля-рюс».
Самое острое взаимодействие — с Украиной. Все-таки Харьков — город украинский, и мову Кульчицкий знает с детства как родную[87].
Как примирить грядущую «советскую расу» с таким кипением национальных темпераментов? Арифметически — никак. А поэтически — так:
И пусть тогда
на язык людей
всепонятный —
как слава,
всепонятый снова,
попадет
мое
русское до костей,
мое
советское до корней,
мое украинское тихое слово…
Воистину поэзия — язык невозможного.
Как это неистовство уложить в строй воззрений, выравниваемых под «грядущее»?
У Павла Когана жизнь так и выстраивается — под грядущее. Ветер грядущего чистит мироздание для потомков.
У Кульчицкого грядущее не просматривается. «Пусть там мираж, не все ли равно. Пусть под ногами ходит дно! Пусть впереди уже маячит грядущая Планета зрячих…» Дно, предполагаемое под килем с детства знакомого пиратского брига, по таинственным законам поэзии совмещается с легшей на дно Атлантидой. «Проплывают птицы сквозь туманы, плавниками черными водя», «древняя флотилия планет» заставляет сердце биться в унисон со Вселенной. Мощь идет от древности, от скифских курганов, от неродившихся, неоткрытых звезд. Мир сотрясается от скрытых сил.
И стих сотрясается от почти неуправляемых импульсов.
Два любимых ученика Сельвинского играют со строфой, как тореадор с быком. Коган выгибает рифму, как рапиру: «За порогом звонкая полночь-темь. Улыбнешься тонко: «Пол-но-те!» Кульчицкий берет быка за рога, выворачивает ему голову, гнет, тащит… «И, зная топографию, он топает по гравию…»
Тигр, заточенный Сельвинским в зоопарк и вызывающий у Когана горечь сочувствия, у Кульчицкого прет на волю, но как! «Казалось, столбы упадут, как кегли, ветер такой в эту ночь задул. Тюремщик думал, что ключ повернул, но тигр, полосатей, чем каторжник беглый, фосфором напоив глаза, хвостом стирая с известки свой очерк, между двух стен, как между двух строчек, с тщательным ужасом проползал». Бежавший, он был пристрелен бригадой МУРа. Этот прогноз гибели романтики написан в январе 1940 года. И это — автопортрет поэзии Кульчицкого.
У Когана политические символы сведены к минимуму — и без них ясно, они способны только сбить тонко вычерченную картину.
У Кульчицкого политические символы прямо так и прут, через строку — от избытка энергии, от крутой откровенности! Ну, понятно: Революция, багровое знамя, крейсер «Аврора»… И еще — ЦК, Дворец Советов, железные чекисты… (Около Дворца видятся уже и «окопы» — строительство заморожено. Присутствию чекистов не мешает то, что сам побывал сыном лишенца)…
С «коммунизмом» тоже не все просто. Коммунизм надо спасать от «непоэтов», которые готовы «все окрасить в серый, казенный и вокзальный цвет».
Непросто и со Сталиным, чье имя пестрит в стихах Кульчикого, так что кое-где умные публикаторы заменили его на «Таллин» (благо, Эстония уже присоединена к СССР), а кое-где сделали вид, что не знают, что это за «царицынский наркомпрод» незримо присутствует при расстреле немцев казаками. Но стихотворение, названное «Разговор с т. Сталиным» спрятать невозможно, его надо комментировать.
Разговор — прямо на улице, по которой поэт «всю ночь прошлялся с девушкой, накинувшей мое пальто», — т. Сталин, увидев их, тормознул машину — «нараспашку дверцу» — и «как совесть, в глаза заглянул».
И тут поэт выдает вождю целый список претензий. Почему забыта романтика? Почему поэзия отдана на откуп пошлякам? Где расцвет литературы? Почему вместо нее цветет Литфонд? Почему настоящие поэты бьются, оторванные от штабов, а халтурщики травят их как «эстетов»? Почему «поэтические проституты именем Вашим торгуют с листа?» И в финале:
Мы запретим декретом Совнаркома
Кропать о Родине продажные стишки.
«Продажные» тоже, покопавшись в черновиках, некоторые издатели смягчили до «бездарных». Однако претензии в стихе настолько круты, что вполне обеспечивают Кульчицкому почетное место в строю борцов против сталинизма. При одном безответном встречном вопросе: почему со своими протестами против тоталитаризма поэт обращается прямехонько к тоталитарному диктатору, и не с возмущением, а с преданностью?
Ответ дает Давид Самойлов в блестящей статье «Кульчицкий и пятеро»[88].
Вера в Революцию у этого поколения сидит так глубоко, что ее невозможно поколебать ничем. Убеждение, что беспощадность есть главный метод революционного действия, ни у кого из них сомнений не вызывает. Державность, выстроенная на этом фундаменте, неотделима от образа Вождя, так что даже саморазоблачения вчерашних вождей на процессах «врагов народа» кажутся мероприятием, на которое обвинители и обвиняемые пошли, сговорившись вполне сознательно, как на военную хитрость, продиктованную обстановкой[89].
Мальчики Державы, «якобинцы», романтики, люди будущего готовы вписаться в эту логику. Вопрос только в том, кому вписаться легче, а кому — по природной «непомерности» (лексковским словом говоря) — труднее.
Кульчицкий по своей непомерности — тот самый случай.
Давид Самойлов пишет: «Внешность его была примечательная. Высокого роста, статный, гвардейской выправки. Такой далеко бы пошел при русских императрицах».
А при генсеках?
А при генсеках — сходство с Маяковским: так же грубо вытесан.
Когда отпустил чуб и свесил на лоб, — с Багрицким.
После финской компании Багрицкий, поветрием прошедший над молодой поэзией, разом отставлен: о подступающей войне надо писать совершенно по-другому. Кульчицкому судьба уже не оставляет времени писать по-другому, но когда летом 1941 года он остригается наголо, лицо словно очищается от лишнего.
«С такими лицами в наше время погибают», — записывает Самойлов.
Сам Кульчицкий настроен иначе. Ему весело! Поднявшись дежурить на крышу во время немецкого налета, он выбрасывает в ящик с песком зажигалки и — пляшет!