Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах — страница 16 из 160

          Актеры — мертвецы. Антихрист — их премьер.

Но поскольку виноваты "все", и одновременно все "правы", Антихрист неотличим от Христа. "Гангрена" ползет по всему телу. "Партер" оказывается продолжением "сцены". Мертвецы-актеры открывают в зрителе то, что прежде было прикрыто иронией.

                Мне хочется уйти куда-то,

               В глаза кому-то посмотреть,

               Уйти из дома без возврата

               И там — там где-то умереть…

Где — "там"? Куда — "уйти"? Ведь УЖЕ УШЕЛ — из дому, из проклятой, варварской, азиатской страны. Ведь ее как бы и не было — ни в стихе, ни в реальности…

Тема России возникает внезапно — в ноябре 1917 года. С этого момента — непрерывный, неостановимый, захлебывающийся монолог:

— Я только что вернулся из Москвы, где мне рукоплескали люди-львы, кто за искусство жизнь отдать готовы! Какой шампанский, искристый экстаз! О, сколько в лицах вдохновенной дрожи! Вы, тысячи воспламененных глаз… благоговейных, скорбных — верю вас… Да, верю я, наперекор стихии… А потому — я верю в жизнь России!..

— В России тысячи знакомых, но мало близких. Тем больней…

— Не только родина — вселенная погрязла в корыстолюбии и всех земных грехах, не только Русь антихристическая язва постигла всем другим краям на смертный страх… Не только Русь одна — весь мир живет погано…

— Вот подождите — Россия воспрянет, снова воспрянет и на ноги встанет. Впредь ее Запад уже не обманет цивилизацией глупой своей…

— Глупец! от твоей тоски заморским краям смешно…

— Моя безбожная Россия, священная моя страна! Моя ползучая Россия, крылатая моя страна!

— О России петь — что стремиться в храм — по лесным горам, полевым коврам..

— И будет вскоре веселый день, и мы поедем домой, в Россию… И ты прошепчешь: "Мы не во сне?.." И зарыдаю, молясь весне и землю русскую целуя…

— Ты потерял свою Россию. Противоставил ли стихию добра стихии мрачной зла? Нет? Так умолкни: увела тебя судьба не без причины в края неласковой чужбины. Что толку охать и тужить — Россию нужно заслужить!..

— Москва вчера не понимала, но завтра, верь, поймет Москва: родиться русским — слишком мало, чтоб русские иметь права…

— Не понимающий России, не ценящий моей страны, глядит на Днепр в часы ночные… За Днепр обидно…

— Мой взор мечтанья оросили: вновь — там, за башнями Кремля — неподражаемой России незаменимая земля…

— Я Россию люблю — свой родительский дом — даже с грязью со всею и пылью… Знайте, верьте: он близок, наш праздничный день, и не так он уже за горами — огласится простор нам родных деревень православными колоколами…

Бывают дни: я ненавижу свою отчизну — мать свою. Бывают дни: ее нет ближе, всем существом ее пою… Я — русский сам, и что я знаю? Я падаю. Я в небо рвусь. Я сам себя не понимаю, и сам я — вылитая Русь!..

— Любовь! Россия! Солнце! Пушкин…

— От гордого чувства, чуть странного, бывает так горько подчас: Россия построена заново другими, не нами, без нас….

— Нет, я не беженец, и я не эмигрант, — тебе, родительница, русский мой талант, и вся душа моя, вся мысль моя верна тебе, на жизнь меня обрекшая страна…

Это уже октябрь 1939 года — последняя песня. Вслушаемся:

          Не предавал тебя ни мыслью, ни душой,

          Мне не в чем каяться, Россия, пред тобой:

          А если в чуждый край физически ушел,

          Давно уж понял я, как то нехорошо…

Нехорошо. Где кураж? где искусство? где точность поэтического жеста, та самая, о которой Мандельштам сказал, что она у Северянина — как мускулатура кузнечика? Стих влачится от одышки до одышки, кается, падает, ползет:

          Домой вернуться бы: не очень сладко тут.

          Да только дома мой поступок как поймут?

          Как объяснят его? Неловко как-то — ах,

          Ведь столько лет, ведь столько лет я был в бегах…

Это "ах!" возвращает нас прямо в докарамзинские поэтические времена. Вздох обессиленной музы. Потеря языка. Сердце замирает, рассудок слепо тычется в "новые слова", пытается освоить жаргон людей, заново построивших Россию — "без нас":

          Из ложной гордости, из ложного стыда

          Я сам лишил себя живящего труда —

          Труда строительства — и жил как бы во сне,

          От счастья творческой работы в стороне…

Кажется, это последнее, что он выдыхает в сторону родины, каясь и не каясь, леденея от предчувствий и сгорая от слома гордости.

          И уж не поздно ли вернуться по домам,

          Когда я сам уже давным-давно не сам,

          Когда чужбина доканала мысль мою, —

          И КАК, Россия, я тебе и ЧТО спою?

А что раньше пел?

В июле 1918 года — "Отходную Петрограду": Чего, мол, топчешься на топи, кончаешься, никак не кончишься — провались, прими поскорее страшный свой конец!

Вы слышите? Это Петрограду сказано: "Ты проклят"! Пусть на этом месте ДРУГОЕ выстроят!

Ахматова, "послушница", в эту же безнадежную пору, в этом же городе пишет о невозможности оставить его, предать. Вот грань, отделяющая духовную силу от духовного бессилия.

Непримиримое не примирить. Но бессилие равняет "тех" и "этих" бессилием же: "Сегодня "красные", а завтра "белые" — ах, не материи, ах, не цветы! — матрешки гнусные и озверелые, мне надоевшие до тошноты…"

"Мысль" вроде бы та же, что у Цветаевой. Дух другой. Одно дело — людишки надоевшие. Другое — когда горлом идет кровь, и человек из красного становится бел.

Мандельштам может написать мучительные стихи о Сталине (не те издевательские, за которые его сослали в Чердынь, а те, что уже в Воронеже написаны — во славу). И Пастернак может написать восторженные строки, положив начало советской поэтической сталиниане. Это не "оплошности" гениев — это их крест, рок, сизифов камень.

Северянин, коченеющий от безденежья и одиночества, пишет в 1941 году товарищу Сталину письмо. Правит, переделывает. Но, кажется, так и не решается отправить.

Где божья искра в этом мраке?

А вот:

          В те времена, когда роились грезы

          В сердцах людей, прозрачны и ясны,

          Как хороши, как свежи были розы

          Моей любви, и славы, и весны!

Шестой год изгнания. Начало цикла "Классические розы". Классический Северянин. Классическая гамма: Мятлев, увековеченный Тургеневым.

          Прошли года, и всюду льются слезы…

          Нет ни страны, ни тех, кто жил в стране…

          Как хороши, как свежи ныне розы

          Воспоминаний о минувшем дне!

Вертинский берет это в свой репертуар и поет в 30-е годы на концертах. Какая музыка! Какая завершенность: были… есть…будут?

          Но дни идут — уже стихают грозы.

          Вернуться в дом Россия ищет троп…

          Как хороши, как свежи будут розы,

          Моей страной мне брошенные в гроб!

Эти русские строки эстонцы выбивают на могильном камне, на Русском кладбище в Таллине, где упокоивается в декабре 1941 года русский поэт Игорь-Северянин.

ВЛАДИСЛАВ ХОДАСЕВИЧ:“ТАК НЕЖНО НЕНАВИЖУ И ТАК ЯЗВИТЕЛЬНО ЛЮБЛЮ”


Летом 1907 года московский студент, проводящий каникулы в имении дядюшки своей молодой жены (первой), наблюдает из окна полевые работы, а также лесные досуги окрестных крестьян; он пишет шесть строф, с которых начинается интересующий нас сюжет.

Сюжет, в герое которого его жена (третья) увидит вечного скитальца, чья изначальная неприкаянность предопределяет все его мучения. В том числе литературные. Примкнул к символистам, но не стал их настоящим приверженцем. Мог бы (а по возрасту, по вкусам, по стиховому почерку, казалось, и должен бы) примкнуть к парнасцам-акмеистам — не примкнул. Ни туманных чаяний Блока не разделил, ни имперской твердости Гумилева, ни клюевской веры в избяной рай, ни есенинской веры в “Русь”, святую и советскую разом.

Встретив его впервые незадолго до изгнания, Нина Берберова думает: вот человек, который не принадлежит в прошлом никому и ничему, он весь — из “нового времени”. Потом становится понятно, ЧТО это за новое: “холод и мрак грядущих дней”. Ибо ни за что “современное” он тоже не может “зацепиться”: ни за планетарную утопию Хлебникова, ни за социальную — Маяковского, не говоря уже о северянинском душистом модерне.

Вкус пепла еще не мучает его в 1907 году. Молоденький студент наблюдает из дачного окна картины полевых работ, как во времена Державина. Или даже Ломоносова.

Доучиться студенту, однако, не суждено. Сменив юридический факультет на историко-филологический (поближе к поэзии), он оставит университет ради литературной работы, чем обречет себя до конца жизни на тайную свободу, то есть на явную бедность.

Семейное счастье тоже не состоится: жена — громкая красавица — вскоре увлечется другим; союз распадется; за разводом последует второй брак и второй развод, затем третий…

Прочны окажутся только строфы. Стихотворение, написанное тогда в имении Лидино на Новгородчине, навсегда войдет в летопись серебряного века русской лирики и сделается чем-то вроде эпиграфа к творчеству поэта; им откроется его первая книга, выпущенная в 1908 году в символистском "Грифе", им же откроется и итоговое собрание Ходасевича в Большой Библиотеке поэта восемьдесят лет спустя, и многотомник 90-х годов. Всякое сколько-нибудь полное собрание его стихов принято открывать этим стихотворением, в нем — что-то вроде присяги на верность русской теме.

                Мои поля сыпучий пепел кроет.