луки». Что-то запредельное во всем этом, что-то наведенное, завораживающее.
Студенты Литературного института, где Луговской до конца дней своих вел поэтический семинар, вспоминают, что они чуть не на каждом занятии заставляли его читать вслух «Курсантскую венгерку», — старались разгадать секрет воздействия[21].
Луговской заметил как-то, что его поэзия «стоит на подмостках». В узком смысле слова это скорей приложимо к Антокольскому, а Луговской имеет ввиду «повышенность тона». Вслушиваясь в «роскошь каблуков» в пустыне замершего города, начинаешь ощущать в оптически, тактильно точных стихах магию оборотничества и опознания. Начинают резонировать строки, по пронзительности своей запоминающиеся с полуслова. «Нет, та, которую я знал, не существует». «Тебя я узнал, дорогая, но знаю, что это не ты». «Неужели это ты в том же самом теле?»
Может, и к России можно отнести этот мучительный пересверк обликов?
Из главной книги:
Она стоит над утренней Москвой,
Вдыхая древний ветерок пожаров.
Вся подалась вперед, вся изменилась
В балованном людьми большом ребенке.
Над сизолапым хмелем и вьюнками
Летит лицо, темнее темной тучи,
Угрюмо-волевое, и не знаю,
Какая мысль течет в таком лице.
От корпусов Иванова и Пресни,
От яростных ткачих, от забастовок,
Упрямства смертного, кержацкой воли
Раскольничьих неведомых скитов
Пришло лицо. А рожки завитые
И маникюр чертовский, красно-рыжий,
Шифон и туфли — все дождем сползло.
И только злость, водившая Россию
В годины бед, застыла, словно слепок,
На смуглом и нерадостном лице.
Врагу не по душе лицо такое,
Не стоит на него глядеть бесстыдно—
От этих баб курганных смерть идет.
Не та ли красно-рыжая краска сползает с пальцев дружинницы, дежурящей на крыше московского дома под германскими бомбами, что окрасила когда-то пальцы страны, взявшей в руки бомбу революции?
Отец сказал когда-то: пусть революция приходит: она рассудит старый шар земной. Революция пришла, и шар земной полетел к коммунизму. Много лет спустя вспомнился и комментарий к этому событию:
Расстрига-поп восстал передо мной
И, поводя кремневыми руками,
Кричал над лампой:
— Помните, товарищ,
Все справедливо в нашем мире, только
Нам не хватает сказки. Потому
Нам по ночам тоскливо спать с подругой,
А человечество летит на сказки,
Как бабочки летят на эту лампу.
Может, это предчувствие отражается в предвоенном цикле о «Коньке-Горбунке», казалось бы, столь странном в предвоенной книжке? «Мальчики играют в легкой мгле, сотни тысяч лет они играют. Умирали царства на земле, игры никогда не умирают». И там же — незабываемое объяснение с плюшевым мишкой, который пошел к своим сородичам, настоящим медведям, а его остановили: «Не ходи, тебя руками сшили из людских одежд, людской иглой. Медведей охотники убили, возвращайся, маленький, домой».
Из главной книги:
Мне ничего не надо. Я хочу
Лишь права сказки, права распадаться
На сотни мыслей, образов, сравнений,
На миллион осмысленных вещей,
Откуда снова возникает цельность,
До последнего часа — бьется над этой задачей. И все возвращается к нулевой отметке, к началу, к той точке, с которой, как он верит, и начался век: к тому октябрьскому дню 1917 года…
Никто не знал, что это будет.
Мрак
Иль свет, иль, может, светопреставленье,
Неслыханное счастье или гибель.
Нет, знал один, в кургузом пиджаке,
Эти строки написаны между 25 и 27 мая 1957 года. Через неделю Владимир Луговской умер. Через тринадцать лет страна, как по команде, поднялась праздновать столетие человека в кургузом пиджаке, — и впервые о нем появились анекдоты. Еще две чертовы дюжины лет пролетело, и его потребовали вынести из Мавзолея. Конец века.
Хорошо, что автор «Середины века» не дожил до этого времени: он навсегда остался там, где пронеслась подхватившая его волна…
Волна громовой меди над пустыней.
АЛЕКСЕЙ СУРКОВ:“…В НАРЕЗНОМ СТВОЛЕ”
Как патроны, слова входят в строки:
На эпоху нам пенять негоже —
С отрочества жили на юру,
Гладили винтовочное ложе,
Жгли в окопах крепкую махру.
Выстрела еще нет, но казенная часть полна…
Привыкали к резким граням стали,
Смерть носили в нарезном стволе,
Босые, голодные, мечтали
О всеобщем счастье на земле.
Обойма почетных званий и официальных должностей — счастье? Депутат трех Верховных Советов, дважды лауреат, член Всемирного Совета Мира, руководитель Союза писателей, член Центрального Комитета партии, Герой Социалистического Труда, орденоносец…
Но восьмом десятке поэт, чьи песни прежде, чем уйти в хрестоматии, уходили в народ почти без имени автора, пишет “Венок” — памяти погибших космонавтов — последнее, чем завершится Собрание его стихотворений:
Там, во вселенной, сердце смелых бьется.
В даль будущего их глаза глядят.
Их побратимы — космосопроходцы —
Бестрепетно заполнят полый ряд…
Покоряемая вселенная, даль будущего, сердца смелых — знаковые словосочетания того времени. Даже громоздкие “космосопроходцы” — вполне ожидаемы. Но “полый ряд”? Странно… Словно дуло после выстрела.
Впрочем, главное тут — ряд. “В атаку стальными рядами…” Всю жизнь — рядовой боец, безымянный. Причем, в этой безымянности — никакой рисовки. Хотя была ведь и мода: “Огневые, Зоревые”… Жаров, Светлов, Багрицкий — счастливые фамилии в ряду, где чемпионом мог считать себя Безыменский. Но Суркову не нужен был никакой псевдоним: не было внутренней надобности, его биография и так статистически точно улеглась в биографию поколения
Если продолжить искать таинственные знаки в названиях мест, где появляются на свет поэты, так вот подтверждение: деревня на Ярославщине, где родился и провел детские годы Алексей Сурков, — Середнево.
Эпоха стерла эти места, смыла следы, залила водой Рыбинского моря.
Несколько сцен предреволюционного детства врезались в память крестьянского сына, родившегося в последнее лето последнего года Девятнадцатого века, уходящего в небытие.
Врезалось: когда одна из бабок шла замуж, перед ней положили две шапки (женихов было два). “Выбирай!” Девочка выбрала мужа, не зная, кого выбирает.
Врезалось: секут беспутного парня, парень орет и матерится, народ смотрит.
Врезалось: надо бояться помещиков. Помещики: господа Вадковский, Голохвостов, Михалков…[22]
Наконец, перемена: везут в Рыбинск деревенских “однокупельников” (в один день крещены — слово-то какое!).
Плач родных. Полтинник в руки, билет до Питера — там выплывай, как знаешь.
“Тяжело служить в трактире “Золотой якорь” По утрам вставай в четыре, чашками брякай…”
Университет ненависти двенадцатилетний пацан проходит “на побегушках”: мебельный магазин, столярная мастерская, портовый склад. Сходки, митинги, советы. Духовный наставник — рыжебородый буян по фамилии Оськин каждое утро гонит за газетами: купить большевистскую “Правду” и меньшевистский “Луч. В скверике у Михайловского манежа надо успеть просмотреть эти газеты, пока Оськин не хватился.
Продолжение ликбеза — рядом: “Меж взрослых рабочих мальчишечьи стайки. Сутулые плечи. Упрямые лбы…» А против — «Погоны. Шевроны. Казачьи нагайки. На совесть расчесанные чубы”.
Ленин с балкона дворца Кшесинской довершает просвещение (не зная, конечно, что в толпе ему жадно внимает семнадцатилетний рядовой рабочего класса).
Некрасов (вынесенный из четырех классов середневской школы) весьма кстати дополнен Демьяном Бедным, чья простота окончательно убеждает волонтера революции, что лучшее дело в жизни — поэзия.
Ворох стихов, которые он в эту пору рассылал по редакциям, исчез в небытии. Надо отдать должное начинающему автору: ни один из этих ранних опытов он не сохранил. Описывал пережитое в стихах — позднее.
Тогда не того было: из четырех войн, которые отмерила судьба “рядовому” поколения, первая ставит его под ружье в 1918 году.
Вовремя родился!
“На белый снег по кромке клеша густая кровь стекает вниз. А ну-ка, мальчик мой, Алеша! Вперед, в штыки, за коммунизм!”
Атака. Бой. Плен.
“Бараки. Проволока в три ряда. Бетонный мусор крепостных развалин. Идут дожди. Проходят поезда. Три раза в день из Гапсала на Таллин”
Так события воспроизведены поэтом.
А вот как они же воспроизведены агитатором-пропагандистом, который по собственному признанию Суркова, несколько мешал в его душе поэту, ибо соблазнял слишком простыми и ясными решениями.
“Было боевое фронтовое крещение огнем, был горький, наполненный тысячами смертей и немыслимыми страданиями год плена у белоэстонцев. Опять была армия, борьба с кулацкими бандами Антонова в Тамбовской губернии. На войне и в плену, увидев воочию звериную, бессмысленно жестокую суть и обличие тех, кто кичился фальшивым званием защитников культуры и человечности от большевистского варварства и бесчеловечия, завершил я прохождение курса “науки ненависти” к капитализму и капиталистам, их помощникам и лакеям”.
Советская власть открыла путь в поэзию, но прежде провела по маршрутам все той же науки ненависти: рядовой агитпропа, избач, уездный селькор, волостной стенгазетчик, борец с кулачеством, самогонщиками и хулиганьем, рядовой политпросвета, редактор комсомольской газеты, активист Пролеткульта, потом активист РАППа: рыбинского, ярославского, московского. И, наконец, поэт.