Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах — страница 66 из 160

луки». Что-то запредельное во всем этом, что-то наведенное, завораживающее.

Студенты Литературного института, где Луговской до конца дней своих вел поэтический семинар, вспоминают, что они чуть не на каждом занятии заставляли его читать вслух «Курсантскую венгерку», — старались разгадать секрет воздействия[21].

Луговской заметил как-то, что его поэзия «стоит на подмостках». В узком смысле слова это скорей приложимо к Антокольскому, а Луговской имеет ввиду «повышенность тона». Вслушиваясь в «роскошь каблуков» в пустыне замершего города, начинаешь ощущать в оптически, тактильно точных стихах магию оборотничества и опознания. Начинают резонировать строки, по пронзительности своей запоминающиеся с полуслова. «Нет, та, которую я знал, не существует». «Тебя я узнал, дорогая, но знаю, что это не ты». «Неужели это ты в том же самом теле?»

Может, и к России можно отнести этот мучительный пересверк обликов?

Из главной книги:

Она стоит над утренней Москвой,

Вдыхая древний ветерок пожаров.

Вся подалась вперед, вся изменилась

В балованном людьми большом ребенке.

Над сизолапым хмелем и вьюнками

Летит лицо, темнее темной тучи,

Угрюмо-волевое, и не знаю,

Какая мысль течет в таком лице.

От корпусов Иванова и Пресни,

От яростных ткачих, от забастовок,

Упрямства смертного, кержацкой воли

Раскольничьих неведомых скитов

Пришло лицо. А рожки завитые

И маникюр чертовский, красно-рыжий,

Шифон и туфли — все дождем сползло.

И только злость, водившая Россию

В годины бед, застыла, словно слепок,

На смуглом и нерадостном лице.

Врагу не по душе лицо такое,

Не стоит на него глядеть бесстыдно—

От этих баб курганных смерть идет.

Не та ли красно-рыжая краска сползает с пальцев дружинницы, дежурящей на крыше московского дома под германскими бомбами, что окрасила когда-то пальцы страны, взявшей в руки бомбу революции?

Отец сказал когда-то: пусть революция приходит: она рассудит старый шар земной. Революция пришла, и шар земной полетел к коммунизму. Много лет спустя вспомнился и комментарий к этому событию:

Расстрига-поп восстал передо мной

И, поводя кремневыми руками,

Кричал над лампой:

— Помните, товарищ,

Все справедливо в нашем мире, только

Нам не хватает сказки. Потому

Нам по ночам тоскливо спать с подругой,

А человечество летит на сказки,

Как бабочки летят на эту лампу.

Может, это предчувствие отражается в предвоенном цикле о «Коньке-Горбунке», казалось бы, столь странном в предвоенной книжке? «Мальчики играют в легкой мгле, сотни тысяч лет они играют. Умирали царства на земле, игры никогда не умирают». И там же — незабываемое объяснение с плюшевым мишкой, который пошел к своим сородичам, настоящим медведям, а его остановили: «Не ходи, тебя руками сшили из людских одежд, людской иглой. Медведей охотники убили, возвращайся, маленький, домой».

Из главной книги:

Мне ничего не надо. Я хочу

Лишь права сказки, права распадаться

На сотни мыслей, образов, сравнений,

На миллион осмысленных вещей,

Откуда снова возникает цельность,

До последнего часа — бьется над этой задачей. И все возвращается к нулевой отметке, к началу, к той точке, с которой, как он верит, и начался век: к тому октябрьскому дню 1917 года…

Никто не знал, что это будет.

Мрак

Иль свет, иль, может, светопреставленье,

Неслыханное счастье или гибель.

Нет, знал один, в кургузом пиджаке,

Эти строки написаны между 25 и 27 мая 1957 года. Через неделю Владимир Луговской умер. Через тринадцать лет страна, как по команде, поднялась праздновать столетие человека в кургузом пиджаке, — и впервые о нем появились анекдоты. Еще две чертовы дюжины лет пролетело, и его потребовали вынести из Мавзолея. Конец века.

Хорошо, что автор «Середины века» не дожил до этого времени: он навсегда остался там, где пронеслась подхватившая его волна…

Волна громовой меди над пустыней.

АЛЕКСЕЙ СУРКОВ:“…В НАРЕЗНОМ СТВОЛЕ”


Как патроны, слова входят в строки:

На эпоху нам пенять негоже —

С отрочества жили на юру,

Гладили винтовочное ложе,

Жгли в окопах крепкую махру.

Выстрела еще нет, но казенная часть полна…

Привыкали к резким граням стали,

Смерть носили в нарезном стволе,

Босые, голодные, мечтали

О всеобщем счастье на земле.

Обойма почетных званий и официальных должностей — счастье? Депутат трех Верховных Советов, дважды лауреат, член Всемирного Совета Мира, руководитель Союза писателей, член Центрального Комитета партии, Герой Социалистического Труда, орденоносец…

Но восьмом десятке поэт, чьи песни прежде, чем уйти в хрестоматии, уходили в народ почти без имени автора, пишет “Венок” — памяти погибших космонавтов — последнее, чем завершится Собрание его стихотворений:

Там, во вселенной, сердце смелых бьется.

В даль будущего их глаза глядят.

Их побратимы — космосопроходцы —

Бестрепетно заполнят полый ряд…

Покоряемая вселенная, даль будущего, сердца смелых — знаковые словосочетания того времени. Даже громоздкие “космосопроходцы” — вполне ожидаемы. Но “полый ряд”? Странно… Словно дуло после выстрела.

Впрочем, главное тут — ряд. “В атаку стальными рядами…” Всю жизнь — рядовой боец, безымянный. Причем, в этой безымянности — никакой рисовки. Хотя была ведь и мода: “Огневые, Зоревые”… Жаров, Светлов, Багрицкий — счастливые фамилии в ряду, где чемпионом мог считать себя Безыменский. Но Суркову не нужен был никакой псевдоним: не было внутренней надобности, его биография и так статистически точно улеглась в биографию поколения

Если продолжить искать таинственные знаки в названиях мест, где появляются на свет поэты, так вот подтверждение: деревня на Ярославщине, где родился и провел детские годы Алексей Сурков, — Середнево.

Эпоха стерла эти места, смыла следы, залила водой Рыбинского моря.

Несколько сцен предреволюционного детства врезались в память крестьянского сына, родившегося в последнее лето последнего года Девятнадцатого века, уходящего в небытие.

Врезалось: когда одна из бабок шла замуж, перед ней положили две шапки (женихов было два). “Выбирай!” Девочка выбрала мужа, не зная, кого выбирает.

Врезалось: секут беспутного парня, парень орет и матерится, народ смотрит.

Врезалось: надо бояться помещиков. Помещики: господа Вадковский, Голохвостов, Михалков…[22]

Наконец, перемена: везут в Рыбинск деревенских “однокупельников” (в один день крещены — слово-то какое!).

Плач родных. Полтинник в руки, билет до Питера — там выплывай, как знаешь.

“Тяжело служить в трактире “Золотой якорь” По утрам вставай в четыре, чашками брякай…”

Университет ненависти двенадцатилетний пацан проходит “на побегушках”: мебельный магазин, столярная мастерская, портовый склад. Сходки, митинги, советы. Духовный наставник — рыжебородый буян по фамилии Оськин каждое утро гонит за газетами: купить большевистскую “Правду” и меньшевистский “Луч. В скверике у Михайловского манежа надо успеть просмотреть эти газеты, пока Оськин не хватился.

Продолжение ликбеза — рядом: “Меж взрослых рабочих мальчишечьи стайки. Сутулые плечи. Упрямые лбы…» А против — «Погоны. Шевроны. Казачьи нагайки. На совесть расчесанные чубы”.

Ленин с балкона дворца Кшесинской довершает просвещение (не зная, конечно, что в толпе ему жадно внимает семнадцатилетний рядовой рабочего класса).

Некрасов (вынесенный из четырех классов середневской школы) весьма кстати дополнен Демьяном Бедным, чья простота окончательно убеждает волонтера революции, что лучшее дело в жизни — поэзия.

Ворох стихов, которые он в эту пору рассылал по редакциям, исчез в небытии. Надо отдать должное начинающему автору: ни один из этих ранних опытов он не сохранил. Описывал пережитое в стихах — позднее.

Тогда не того было: из четырех войн, которые отмерила судьба “рядовому” поколения, первая ставит его под ружье в 1918 году.

Вовремя родился!

“На белый снег по кромке клеша густая кровь стекает вниз. А ну-ка, мальчик мой, Алеша! Вперед, в штыки, за коммунизм!”

Атака. Бой. Плен.

“Бараки. Проволока в три ряда. Бетонный мусор крепостных развалин. Идут дожди. Проходят поезда. Три раза в день из Гапсала на Таллин”

Так события воспроизведены поэтом.

А вот как они же воспроизведены агитатором-пропагандистом, который по собственному признанию Суркова, несколько мешал в его душе поэту, ибо соблазнял слишком простыми и ясными решениями.

“Было боевое фронтовое крещение огнем, был горький, наполненный тысячами смертей и немыслимыми страданиями год плена у белоэстонцев. Опять была армия, борьба с кулацкими бандами Антонова в Тамбовской губернии. На войне и в плену, увидев воочию звериную, бессмысленно жестокую суть и обличие тех, кто кичился фальшивым званием защитников культуры и человечности от большевистского варварства и бесчеловечия, завершил я прохождение курса “науки ненависти” к капитализму и капиталистам, их помощникам и лакеям”.

Советская власть открыла путь в поэзию, но прежде провела по маршрутам все той же науки ненависти: рядовой агитпропа, избач, уездный селькор, волостной стенгазетчик, борец с кулачеством, самогонщиками и хулиганьем, рядовой политпросвета, редактор комсомольской газеты, активист Пролеткульта, потом активист РАППа: рыбинского, ярославского, московского. И, наконец, поэт.