Но он верит, и именно поэтому другие ему верят: принимают правила игры. Бомбы у него — бубенчики. Сумасшествие — высший разум. Это — про Коммунистический Манифест! К очередному юбилею. "Призрак бродит по Европе, он заходит в каждый дом, он толкает, он торопит: "Просыпайся! Встань! Идем!" И такие шуточки сходят с рук! Потому что это сумасшествие — игра. Игра, которая пародирует реальность, смягчает, приручает безумие эпохи.
"Я — крупнейший в истории плут и мошенник". Не верьте: он не плут и не мошенник, он — выдумщик, говорящий правду. Он проходит сквозь "злые времена" с улыбкой. Он отвечает смерти; «Спасибо». И в любую минуту его застенчивая интонация готова обернуться сигналом, пронзающим миллионы сердец.
Поводом, как мы уже видели, может послужить что угодно. Заказ песни для очередного кинофильма. Он пишет текст за… сорок минут. Да разве такое возможно? Отшучивается: "Сорок минут плюс вся моя жизнь".
Так рождается шедевр, в котором, как в фокусе, собрано все.
Каховка, Каховка, родная винтовка…
Горячая пуля, лети!
Иркутск и Варшава, Орел и Каховка —
Этапы большого пути…
Под солнцем горячим, под ночью слепою
Немало пришлось нам пройти.
Мы мирные люди, но наш бронепоезд
Стоит на запасном пути.
Именно "Каховку" вспомнил лейтенант, окликнувший майора Светлова под обстрелом в 1944 году. Но до того времени от 1935 года — почти целое десятилетие.
Война гасит игру. В двух патетических поэмах 1942 года — о двадцати восьми панфиловцах и о Лизе Чайкиной — обнаженная боль не дает засветиться тому юмору, который всегда выделял Светлова из общего ряда[28]. Эти поэмы встают в общий ряд — с «Зоей» Маргариты Алигер, с прокофьевской сагой о Шумовых, с «Сыном» Антокольского (уступая последнему в мощи).
А все-таки талант великого выдумщика и в это тяжкое для выдумки время поворачивается чисто-светловской гранью. Повод, как всегда, случайный: «Попалась фраза о Доне, что его течение не изучено. Мелькнула рифма: «излучина — не изучена». Зачем мне она?»
Зачем — стало ясно, когда кто-то показал черный крестик, снятый на Дону с убитого итальянца.
Был февраль 1943 года.
Строка стала «разбегаться» в стихотворение:
Разве среднего Дона излучина
Иностранным ученым изучена?
Нашу землю — Россию, Расею —
Разве ты распахал и засеял?
Все правильно. Итальянец тут не пахал и не сеял. Его сюда — в эшелоне привезли. Закономерен финал: «Итальянское синее небо, застекленное в мертвых глазах». Третий шедевр поэта Михаила Светлова — «Итальянец»: филигрань точеных строк, за которыми таится какая-то неотгаданная загадка. Какая-то оборвавшаяся мелодия. Какая-то «рифма» — не поэтическая, а жизненная…
Молодой уроженец Неаполя!
Что оставил в России ты на поле?
Почему ты не мог быть счастливым
Над родным знаменитым заливом?
А почему не мог быть счастливым тот украинский хлопчик, которого когда-то понесло воевать в Испанию? Правда, Светлов сам там не воевал, и теперь это — довод:
Но ведь я не пришел с пистолетом
Отнимать итальянское лето,
Но ведь пули мои не свистели
Над священной землей Рафаэля!
Рафаэля? Допустим. Но над священной землей Веласкеса — свистели. В том числе и пули того героя, который с Украины подался в Гренаду, чтобы отдать тамошнюю землю крестьянам. А где гарантия, что и «молодой уроженец Неаполя», привезенный в донскую степь, не собирался землю, отобранную большевиками под колхозы, вернуть русским крестьянам?
Стихотворение «Итальянец» звучит, как одиночный выстрел, он потому так и слышен в паузе общей канонады. «Нет справедливости справедливей пули моей». Да, но эхом откликается испанская грусть, наведенная такой же неистовой жаждой справедливости. Может, оттого и взлетает «Итальянец» в золотой фонд советской лирики, что по-прежнему скребет, саднит, кровоточит в нем мировая справедливость, ради которой летел трубный глас на другой конец Вселенной, и тощенький екатеринославский гимназист входил в нетопленные комнаты местного губкома комсомола, счищая на пороге с ботинок «целебную грязь эпохи»?
Живет та вечно молодая песня в сознании Светлова. Уже в больнице, умирая, он пишет приветствие своему сверстнику Александру Жарову, чья поэма о комсомольском преодолении косного деревенского быта прогремела когда-то на всю страну:
Пусть они обнимутся, как сестры, —
Моя «Гренада» и твоя «Гармонь»!
Последняя поэтическая строчка Светлова, — отзвук все той же «Гренады». До той строчки, написанной в сентябре 1964 года, от «Итальянца» — десятилетие.
Это десятилетие Светлов доживает уже в ранге патриарха (на каковой предмет неутомимо отпускает шуточки). «Советского подданства мастер, хозяин волшебных долин», он откликается на некоторые зовы повседневности. Например, на американскую агрессию в Корее. Замечает: «Врангель или Макартур — разница невелика» (тоже верно; правда, в молодости излюбленной мишенью был Деникин). По обыкновению, стихи предварены вздохом: я в этой Корее не был и никогда не буду.
При всей верности географическому безграничью — дух все больше ощущает вакуум — пустоту той самой Вселенной, которой по-прежнему присягает верный сын счастливого поколения. Старость — плохой спутник вечности. Пора прощаться со сверстниками.
С Луговским: «Я доволен судьбой, только сердце все мечется, мечется, только рук не хватает обнять мне мое человечество».
С Сельвинским: «Мы преодолеем все просторы, недоступного на свете нет! Предо мной бессильны светофоры — я всегда иду на красный свет».
С Антокольским: «Нет! Дыханьем спокойным и ровным мы не дышим! Пожар не утих. Пусть мелькают желания, словно рубашонки ребят озорных!»
Вот этим-то озорным ребятам и хочется рассказать, что «мы счастливей правнуков своих». Да как расскажешь? «Я бы вместе с ними рассмеялся — мне смеяться слезы не дают…»
Кому пожаловаться? Как Маяковский когда-то — Ленину? «Хочется без конца думать об Ильиче, будто рука отца вновь на твоем плече».
Мастер роняет строки, мгновенно становящиеся на крыло. «Там, где небо встретилось с землей, горизонт родился молодой». Или: «Сто молний, сто чудес и пачка табака». И эта: «Добро должно быть с кулаками»[29].
И главный, глубинный, может быть, единственный по-настоящему реальный мотив в песнях старого сказочника — тоска по комсомолу его юности. Вера, что это можно возродить…
Постой, постой, ты комсомолец? Да!
Давай не расставаться никогда!
Не белом свете парня лучше нет,
Чем комсомол шестидесятых лет.
Правильно было бы: «годов». Но в этом обаятельном косноязычии — весь Светлов. И сама Поэзия.
Он уходит, как донесшаяся из прошлого легенда. Закончу тем, что знаю не из печатных биографий (хотя они пестрят остротами, записанными с его уст), а тем, что сам услышал когда-то о чудаке, живущем в писательском доме на Аэропортовской улице.
Пришли юные авторы навестить больного. Преданно проговорили:
— Михаил Аркадьевич, вы — живой классик.
Михаил Аркадьевич собрал силы и поправил:
— Еле живой.
НИКОЛАЙ ЗАБОЛОЦКИЙ:«Я САМ ИЗНЕМОГАЛ ОТ СЧАСТЬЯ БЫТИЯ…»
С трудом вырвавшись из карагандинской ссылки, Заболоцкий приехал в Москву в январе 1946 года. В сентябре московским литераторам было предписано явиться на общее собрание и одобрить Постановление ЦК партии «О журналах «Звезда» и «Ленинград»: единогласно проголосовать за исключение из Союза писателей Ахматовой и Зощенко. Для Заболоцкого такое голосование обещало не просто нравственный кошмар, но прямое личное предательство: семь лет назад именно Зощенко, отчаянно рискуя, пытался протестовать против ареста Заболоцкого.
Заболоцкий заявил, что на собрание не явится. Его друзья пришли в ужас. Даже писатели «незапятнанные», имевшие смелость сказаться больными, всерьез рисковали; что же говорить о недавнем ссыльном, с которого еще не снята ни судимость по политической статье, ни клеймо антисоветчика! То, что Заболоцкого восстановили в Союзе писателей (Тихонов тоже крепко рисковал, вытаскивая его из литературного небытия), и то, что в журнале «Октябрь» приняли перевод «Слова о полку Игореве» (приняли, но еще не опубликовали), все это отнюдь не означало московской прописки и гражданской реабилитации. В случае чего Заболоцкому грозило возбуждение дела, новый срок, лагерь, общие работы и — неминуемая гибель.
Он полулегально жил в Переделкине, хозяева дач — писатели — по очереди давали ему приют. Они-то и уговорили его поехать в Москву на проклятое собрание. Можно сказать, уломали.
Он отправился на станцию.
Часа через два изумленные домочадцы увидели, что он возвращается. Пошатываясь и лучась улыбкой, он прямо-таки изнемогал от счастья бытия. Оказалось, что ни на какое собрание он не поехал, а два часа просидел в пристанционном буфете.
Все были в панике и ждали возмездия, но отсутствие Заболоцкого на коллективном клеймении грешников последствий не возымело. Это было чудо. Но потрясающе даже не это, а то, как он провел те два часа. Он обсуждал с местными жителями свою излюбленную тему: общий строй мироздания!
Именно эту склонность имели ввиду мемуаристы, когда отмечали в характере Заболоцкого «давнюю прочную связь с сельской скромной интеллигенцией»
Отсчитаем в прошлое треть века и представим себе атмосферу, в которой формировался этот характер. Его отец, потомок древних ушкуйников, первым в роду получил образование: стал агрономом. Рубеж ХХ века — время земств, время врачей, учителей, время народных училищ и показательных ферм, — время, когда культура, воспламененная народниками, добралась до провинциальных углов, вроде Уржума, что в полутораста верстах от Вятки, и «до нашего села», в шестидесяти верстах от Уржума.