Моссан по телефону связался с полицией Монпелье и попросил взять трубку инспектора Элуа. Коротко объяснив ему суть дела (Элуа был одним из его людей и понимал своего шефа с полуслова), он добавил:
— Взять Жанни Шарвен следует без особого скандала, найдя для этого более или менее приемлемый предлог. Вам все ясно, Элуа?
Инспектор ответил:
— Абсолютно, шеф.
— В таком случае — действуйте. Надеюсь завтра увидеть и вас, Элуа, и вашу подопечную.
Небо над Монпелье сплошь было затянуто тучами, из них, как из решета, сеял и сеял нудный дождь. Редкие прохожие под раскрытыми зонтами спешили в свои дома, где их ожидали тепло и уют. Бездомные бродяги укрывались в подъездах, купив на выпрошенные су несколько старых газет, чтобы использовать их в качестве подстилок на цементных холодных полах.
Глядя сквозь плачущее окно на улицу, инспектор Элуа говорил дежурному полицейскому, давнему своему приятелю:
— Я знаю эту ферму. К ней ведет лишь одна дорога — глубокие колеи, непролазная грязь, сам черт ногу сломит. В темноте мы туда не доберемся, придется выехать рано утром. Собственно, спешить нам некуда — эта самая Жанни Шарвен никуда от нас не денется. Мы возьмем ее еще тепленькую, прямо с постели.
Второй полицейский, дежурство которого закончилось полчаса назад, лежал на продавленном диване, прикрыв лицо газетой. Его звали Анри Плантель, он был бездетным вдовцом и большую часть свободного времени проводил в помещении полиции, избегая одиночества, поджидавшего его в неуютной, запущенной квартире, Плантель не принимал участия в разговоре инспектора с дежурным полицейским, но из этого разговора он понял, что женщина, которую те решили взять и переправить в Париж, является женой летчика, воюющего сейчас в Испании на стороне республиканцев. Плантель знал: инспектор полиции и дежурный полицейский — отъявленные фашисты, они готовы засадить за решетку каждого, кто придерживается других взглядов, и не только засадить, но и вытянуть из человека жилы, если тот упорствует и не поднимает перед Ними лапки кверху.
Сам Плантель плохо разбирался в политике, жизнь свою он: посвятил борьбе с уголовным миром, который он ненавидел почти патологически. Но так же патологически он ненавидел и фашистов, считая их врагами каждого честного француза. Не без основания полагая, что все они — гитлеровские выкормыши, Плантель был убежден: дай им волю — и они всю Францию оплетут колючей проволокой, превратив страну в огромный концентрационный лагерь. Как немецкие фашисты сделали это в Германии.
Ферма, казалось, утонула в сыром густом мраке и в глухой тишине, изредка прерываемой лишь блеянием испуганной овцы и сдавленным, тоскливым воем собаки. Маленький островок, затерянный в большом мире, — все здесь словно погрузилось в нескончаемую ночь, в уныние и безжизненность. Ни одного фонаря, ни одного, даже тусклого, лучика света, хотя бы случайно вырвавшегося сквозь щель ставни. Поля за фермой лежали мокрые и такие же безжизненные, как все вокруг, и там тоже повисла глухая, тяжелая тишина.
На осторожный, но настойчивый, несколько раз повторившийся стук в дверь вначале никто не ответил. И лишь через две-три минуты послышался голос мужчины:
— Жанни, дай ружье. — И еще через минуту тот же голос. — Кто там?
— Откройте, полиция.
— Полиция? Какого дьявола принесло сюда полицию? Да еще в такую погоду!
— Откройте, дело весьма важное.
Дверь слегка приоткрыли, но цепочку не сняли.
— Просуньте сюда ваше удостоверение.
В прихожей наконец зажгли фонарь, снаружи стало видно, как две головы — мужская и женская — склонились над полицейским удостоверением. Потом женщина оказала:
— Давайте откроем, это действительно полиция.
Полицейский переступил порог. Весь в грязи, он прислонился к стене и несколько секунд стоял с закрытыми глазами, устало опустив руки вдоль туловища. Потом взглянул на свои сапоги и проговорил:
— Если разрешите, я сниму их, чтобы не наследить.
Жанни подала ему табуретку.
— Пожалуйста.
А когда он снял сапоги и остался в одних носках, Жанни оказала:
— Пройдите в комнату.
— Меня зовут Анри Плантель, — сказал полицейский. — Я из полиции Монпелье… Если не ошибаюсь, вы, — он указал на Жанни, — Жанни Шарвен, дочь господина де Шантома… А вы — хозяин фермы. Ваша жена является сестрой Гильома Боньяра, бывшего летчика военно-воздушных сил Франции.
— Да, я — Ласнер. Что вам угодно?
— Если мадам Шарвен подогреет кружку красного вина, я буду ей очень благодарен. Добраться в такую ночь до вашей фермы — на своих на двоих, как вы, наверное, догадываетесь, — и не схватить простуду, это, знаете, только для счастливчиков. А к ним я себя не причисляю.
— Мы не держим дома вина, — сухо ответил Ласнер. — Я спрашиваю, что вам угодно? Не для того же вы шлепали по грязи несколько километров, чтобы выпить кружку горячего вина!
— Не для того, — Плантель не обиделся. Он привык к подобным, не весьма любезным встречам. — Конечно, не для того. Кружку горячего вина я мог бы выпить и в Монпелье, а на худой конец — поехать в Париж и зайти в кафе к мадам Лонгвиль, которая с удовольствием меня угостила бы. Не так ли, мадам Шарвен?
— Вы знакомы с мадам Лонгвиль? — удивленно опросила Жанни.
— И в глаза ее никогда не видал, — ответил Плантель. — Но кое-что о ней слышал. Вас, видимо, это удивляет, мадам Шарвен?
— Вы не зря получаете зарплату, — все так же сухо сказал Ласнер. — Ваша осведомленность делает вам честь.
— Благодарю за комплимент, господин Ласнер. — Плантель иронически улыбнулся. — А теперь — к делу. И прошу не спрашивать о том, что заставило полицейского Плантеля месить грязь в такую мерзостную погоду и рисковать своей службой ради незнакомых людей. По правде сказать, я и сам не смог бы этого объяснить… А если бы вы все-таки задали такой вопрос, я, пожалуй, ответил бы весьма коротко: «Анри Плантель — француз».
— Мы вас слушаем, мсье Плантель, — сказала Жанни.
— Хорошо. Сейчас полночь. — Плантель поднял руку и взглянул на часы. — Второй час. Самое большее, через пять-шесть часов сюда явятся инспектор полиции и полицейский. Явятся для того, чтобы арестовать мадам Шарвен.
— Арестовать? — воскликнула Жанни. — Меня? За что?
— Спокойнее, мадам. Они арестуют вас под любым предлогом, по какому-либо вымышленному подозрению. Вы им нужны. Вы им очень нужны, мадам Шарвен. Через вас они хотят добраться до вашего мужа. Не они лично, а их друзья в Париже. Фашисты. Люди, которые, как я разумею, хотят превратить французов в покорных баранов. Эти люди способны на все, поверьте мне, мадам. Если бы я их не знал, меня здесь не было бы… Вы должны немедленно покинуть ферму. Скрыться. Где и как — я не знаю. Я знаю только одно: медлить вам нельзя… Вот и все, что я хотел вам сказать. — Он взглянул на Ласнера и добавил. — Стоит ли говорить о том, мсье, что я надеюсь на вашу порядочность… Вы этой ночью никого не видели и не слышали, а мадам Шарвен покинула ферму более недели назад…
Долгое время Жанни и Ласнер сидели молча, пораженные словами полицейского Плантеля. В искренности поступка этого человека они больше не сомневались. А тот уже собирался уходить, хотя одежда на нем не успела просохнуть. Наконец Жанни сказала:
— Простите меня, мсье Плантель, я все-таки подогрею вам кружку красного вина. Не знаю, чем мы еще можем вас отблагодарить.
— Отблагодарить? — Плантель пожал плечами. — Разве на моем месте вы поступили бы иначе? — И после короткой паузы добавил: — Если хотите послушать моего совета, мадам, уезжайте в Париж. Там легче затеряться. Давайте вместе доберемся до Монпелье, а оттуда…
— Но в Париже у меня никого нет! — заламывая руки, воскликнула Жанни. — Разве только мадам Лонгвиль… Имею ли я право подвергать эту женщину опасности?
Плантель сказал:
— В трудную минуту, мадам, настоящие французы никогда не боялись подвергать себя опасности, когда речь шла об опасности, нависшей над другими настоящими французами… Однако мадам Лонгвиль… Боюсь, что за ней установлена слежка…
Жанни и узнавала и не узнавала Париж.
Все как будто оставалось прежним: толпы праздных людей на Больших бульварах и на площади у «Комеди Франсэз», группы и группки туристов у Дома инвалидов и собора Парижской богоматери, по Сене плывут груженые баржи и юркие катера, на Монмартре художники рисуют и тут же продают картины, визжат на улицах беззаботные мальчишки, ходят с корзинами в руках парижские цветочницы.
Но чем больше Жанни всматривалась в жизнь города, тем заметнее бросались в глаза перемены, происшедшие с тех пор, как она покинула Париж. Облик столицы оставался прежним, однако Жанни видела и чувствовала, что жизнь города посуровела, обнажились ее контрасты.
Вот парень в синем комбинезоне и девушка в белой блузке и выцветшей юбке пишут на стене дома гневные слова:
«Гитлер — это чума, несущая гибель человечеству!»
Сзади к ним приближаются трое каких-то типов, вырывают у них кисти, с которых, как кровь, падают на асфальт красные тяжелые капли, и, выкрикивая бранные слова, бьют этими кистями по лицам парня и девушки. Праздная публика делает вид, будто ничего не замечает, и спешит убраться подальше. Жанни Шарвен останавливается неподалеку и вначале с ужасом, словно застыв в оцепенении, смотрит на лица избиваемых молодых людей, на лица, которые, как ей кажется, залиты кровью. Потом, поддавшись порыву, она бросается вперед и кричит:
— Как вы смеете, негодяи! Как вам не стыдно! Бандиты!
Один из типов, смеясь, говорит другому:
— Мазни-ка и эту куклу, Мишель. Разок по морде, разок по заднице…
Тот, кого назвали Мишелем и у кого в руках была кисть, приближается к Жанни. А она не может сделать и шага. Стоит и смотрит на него широко раскрытыми глазами, лицо ее от гнева и страха покрылось темными пятнами, и Жанни чувствует, как дурнота подступает к горлу. Больше всего она сейчас боится потерять от этой дурноты сознание и упасть на землю. На мгновение перед ее глазами мелькнула картина, наблюдаемая ею примерно год назад на какой-то улице Парижа: у молодой женщины, одетой бедно, н