Он не вылезал из машины до тех пор, пока к нему не подошел Матьяш Сабо, а вслед за Матьяшем и Мартинес. Вокруг «хейнкеля» толпились летчики, механики, оружейники, что-то Брюнингу кричали, азартно жестикулируя, но Брюнинг, как ни странно, не испытывал ни тревоги, ни страха. Он смотрел на всех этих людей с острым любопытством, не понимая, почему в его душе нет той ненависти к ним, которая жила в нем с давних пор, с того самого дня, когда он вступил в нацистскую партию и дал торжественную клятву ненавидеть, уничтожать, истреблять все, что мешает фюреру и Германии покорить мир.
Может быть, ожидание расплаты вытеснило все другие мысли и чувства? Или ненависть его была не настоящей? Он ведь всегда понимал: карьеру в той среде, где обитал он сам и ему подобные, можно сделать лишь при одном условии — показать свою приверженность идеям фюрера и непримиримость к его врагам. Значит, он фальшивил? Жил двойной жизнью… А может быть, он, сам того полностью не осознавая, заставляет себя смотреть на своих врагов другими глазами, чтобы те, не дай бог, не увидели в нем этой скрытой ненависти? Но тогда почему у него не возникает даже тайного желания выхватить пистолет, пока его не обезоружили, и стрелять, стрелять в них до последнего патрона, задыхаясь от сладостного чувства мести за унижение, которое он претерпел, поддавшись страху на последнем этапе боя?..
«Они не убили меня, хотя это легко было сделать. Я не знаю, почему они оставили мне жизнь, может быть, им нужна моя машина, может быть, я им нужен живой, чтобы я рассказал все, что они хотят знать, но, так или иначе, они меня не убили. Наверное, поэтому я и не испытываю сейчас той ненависти, которая всегда во мне жила. Даже тайной, даже скрытой от них… Выхватить пистолет и стрелять, твердо зная, что через две-три секунды от меня ничего, кроме праха, не останется? Какая чушь! И кому нужен этот красивый, но безумный жест? Если до конца быть честным перед самим собой, то мне наплевать на все идеи, вместе взятые. Наплевать, если дело идет о моей жизни и смерти!»
…Матьяш Сабо, подойдя к самолету, остановился и на очень плохом немецком языке сказал Брюнингу:
— Вылезай… Вылезай, ты уже на земле…
Брюнинг послушно отстегнул привязные ремни, не спеша выбрался на крыло и спрыгнул на землю. Теперь он был в полутора-двух шагах от Матьяша, а вокруг них — плотное кольцо притихших людей, и Брюнинг вдруг подумал, что все это похоже на спектакль: он сам и республиканский летчик — главные действующие лица, а все остальные — обыкновенные зрители, с захватывающим интересом наблюдающие за развитием действия.
— Ну? — спросил Матьяш. — Ты есть фашист?
— Да, — ответил Брюнинг. — Я есть фашист.
Он начал вытаскивать пистолет из кобуры, вначале медленно, а потом заторопился, неожиданно подумав, что окружающие могут расценить его действия как попытку предпринять какой-то отчаянный шаг. Однако никто, в том числе и Матьяш Сабо, не выразили ни настороженности, ни тем более испуга — ничего, кроме все того же захватывающего интереса зрителей необычного спектакля.
Матьяш взял протянутый Брюнингом пистолет, покрутил его в руках и, отыскав глазами своего механика, крикнул:
— Держи, Альфонсо! Это тебе награда за хорошую работу мотора!
И бросил ему оружие.
Потом снова повернулся к Брюнингу, с ног до головы окинул его внимательным взглядом и весело рассмеялся:
— Зачем без скорости делал петлю?
Брюнинг оторопел. Он ожидал любого вопроса, но только не этого. А Матьяш, продолжая смеяться, растопыренными руками изображал «хейнкель» Брюнинга, показывал, как тот вначале полез вверх, и лез до тех пор, пока не погасла скорость, а потом вдруг пошел на петлю, и петля у него получилась с зависом, с таким зависом, что ему, Матьяшу, ничего не стоило срубить машину немца одной короткой очередью.
— А я тогда подумал, — говорил Матьяш, — зачем же ее сбивать? У нас самолетов в десять раз меньше, чем у фашистов, и этот лишним не будет. Вот мы с Мартинесом и привели фашиста к себе домой.
Он достал из кармана пачку сигарет, закурил и как ни в чем не бывало протянул Брюнингу.
— Кури, господин фашист… Тебя как зовут?
— Брюнинг.
— Брюнинг… А я — Матьяш Сабо. Понял?.. Да ты кури, не стесняйся.
Брюнинг слегка дрожащими пальцами извлек из пачки сигарету и, не спуская глаз с Матьяша, закурил.
— Так зачем ты без скорости делал петлю? — вновь спросил Матьяш, и было видно, что это его очень интересует. — Мы думали, я и Мартинес, будто ты опытный летчик.
— Я опытный летчик, — ответил Брюнинг. И вдруг признался: — Я видел, как ты смеялся. Почему ты смеялся? Меня это взбесило. Я никогда не видел, чтобы летчики в бою смеялись.
Матьяш прыснул:
— Теперь патроны мне больше не понадобятся! Увижу в небе фашиста, подойду поближе, засмеюсь — и фашист готов.
И рассмеялся так заразительно, что и Мартинес, и командир эскадрильи, и механики, слушающие разговор Матьяша с Брюнингом, тоже последовали его примеру. А Матьяш, толкнув немца в плечо, продолжал:
— Ты понял меня, Брюнинг? Я говорю, что теперь буду драться с вами без пулеметов и пушек. «Ха-ха-ха» — и твоим друзьям конец!
Кто-то из летчиков заметил:
— Как ты с ним разговариваешь, Матьяш Сабо? Он же фашист, сам признался. Если бы ты оказался у них, они тебя раскромсали бы на части. Сомневаешься?
— Не сомневаюсь, — ответил Матьяш. — Но я не фашист. И все мы не фашисты. А он… — Матьяш без всякой злобы взглянул на Брюнинга и докончил: — А он не очень убежденный фашист. Я это знаю. Я это чувствую. — Махнул рукой, в которой держал шлем с очками, и кивнув Мартинесу: «Пошли», не спеша побрел к своей машине.
Вот таким был венгерский летчик Матьяш Сабо. Никто никогда не видел его угрюмым, обозленным, надолго чем-то опечаленным. Он даже на пленных фашистов смотрел с улыбочкой, в которой презрение смешивалось с иронией человека, твердо уверенного, что любой фашист рано или поздно должен кончить только так: или плен, или смерть.
Над ним часто посмеивались: «Слушай, Матьяш, может, ты по натуре монах? Монахи, говорят, тоже не носят в душе зла против своих врагов. Как и ты…» На что Матьяш неизменно отвечал: «Человек не может родиться фашистом. Фашистом его делают потом. Обманывают его, оболванивают и даже приказывают, чтобы он стал фашистом. А когда над ним никто не стоит с дубинкой, он опять становится человеком». — «Гитлера, Муссолини, Франко — тоже оболванили?» — «Гитлер, Муссолини и Франко — совсем другое».
И вот к нему пришла страшная весть: убили Матьяша Доби и Матьяша Бало. Рассказали со всеми подробностями, как они погибли. Он сидел на траве, обхватив руками колени и закрыв глаза, слушал. Падает, простреленный пулей анархиста, Матьяш Большой. Долго сидит рядом с ним Матьяш Маленький, а потом встает и идет на смерть. В него стреляют, он падает, потом начинает ползти. Окровавленный, с перебитыми ногами, с волочащейся по земле рукой. И ждет, и верит — те, кто остался позади него, тоже должны пойти…
Матьяш Маленький, Матьяш Большой…
Мир опустел…
Опустела душа Матьяша Сабо…
Сколько времени прошло с тех пор как они расстались, но Матьяш Сабо никогда не чувствовал себя одиноким. Ничего, что все это время их не было рядом — они думали друг о друге изредка давали о себе знать друг другу, значит, они были вместе. А теперь…
Матьяш Маленький, Матьяш Большой…
Мир потускнел…
Темное небо упало на землю, придавило ее, сплющило, чернью покрыло все светлые краски. Куда ни глянь — всюду мрак, и черные вихри, кружатся над землей. И вползает в душу Матьяша Сабо страх одиночества. Он открывает глаза, видит людей, слышит их голоса, но страх одиночества не отступает, И тоска обволакивает сердце Матьяша Сабо, а вместе с тоской приходит к нему и ненависть. Анархисты, франкисты, фашисты всех мастей как бы сливаются в один мутный поток, и одна мысль об этих исчадиях ада приводит Матьяша в состояние, близкое к безумству.
Хуан Морадо все видит, все понимает и чувствует. Под разными предлогами он не пускает Матьяша в бой, боясь, что однажды тот потеряет власть над собой и погибнет. Мартинес против этого, Кастильо тоже. Кастильо говорит Матьяшу Сабо:
— Мексиканец упрямый, как двадцать старых сеньор вместе взятых. Единственное, что можно сделать, — это перехитрить мексиканца. Ты все правильно понял, Матьяш?
— Пока я ничего не понял, — Матьяш пожимает плечами. — Мексиканца перехитрить очень трудно.
Кастильо советует:
— Чаще улыбайся. Сделай вид, будто твоя душевная рана подживает. Покажи, что ты совсем остыл и стал нормальным человеком.
— Я разве ненормальный человек?
— По-моему, нормальный. Мартинес тоже так считает. А мексиканец думает иначе. Он думает, что после гибели Матьяша Маленького и Матьяша Большого ты свихнулся.
И Матьяш Сабо начинает чаще улыбаться. Особенно в присутствии Хуана Морадо — командира эскадрильи. Он даже заставляет себя громко смеяться, хотя порой и невпопад. Смеется, а мексиканец видит в его глазах бешеный огонь, видит в них неугасшую тоску и все понимает. Он говорит Матьяшу:
— Если это у тебя не пройдет, я отправлю тебя в госпиталь. Будешь лечиться. Будешь ходить в белом халате, как доктор.
А Кастильо говорит Хуану Морадо:
— Это у него само не пройдет. И если ты отправишь его в госпиталь, он совсем свихнется… Матьяш должен драться. Должен бить фашистов. Тогда это у него пройдет.
Мартинес поддерживает Кастильо:
— Правильно. Мы приехали в Испанию не для того, чтобы ходить в белых халатах. Здесь каждый летчик на счету, а Матьяш Сабо — один из лучших летчиков! — сидит на земле. Все это может кончиться тем, что однажды он сбежит в окопы и будет драться там как пехотинец.
— Матьяш Сабо не анархист, — возражает Хуан Морадо, — Он знает, что такое дисциплина…
И все же, когда обстановка на фронте особенно осложнилась, Хуан Морадо разрешает Матьяшу вылететь на боевое задание. Но предупреждает Мартинеса: