ат обменять нас на своих летчиков, попавших в плен к фашистам? Какого черта мы значим для какого-то Амайи или Сандино? И почему они должны верить нам, а не честному и мужественному солдату полковнику Франсуа Бертье?
Шарвен не спешил с ответом.
У Гильома слишком обнаженная, но железная логика. Если франкистам предложат в обмен на республиканских летчиков такую фигуру, как полковник Бертье, да в придачу к нему еще и двух лейтенантов французских военно-воздушных сил — разве они откажутся? Для них это, помимо всего прочего, будет и красивый жест в сторону французского правительства. «Нет, — думал Шарвен, — франкисты ухватятся за подобную идею, как черт за грешную душу».
Он старался быть спокойным, выставлял напоказ свое мнимое хладнокровие, но порой в душе его кипела буря от собственного бессилия, от невозможности доказать, что они с Гильомом Боньяром не те, за кого их выдает полковник Бертье, от равнодушия и черствости людей, ради которых они пошли на все.
Шарвен, конечно, понимал: им нелегко сейчас, всем тем, кто почти в одиночку борется с душителями свободы. У Франко — Гитлер и Муссолини с когортами своих головорезов, у Франко — испанские миллионеры, «нейтралитет» всей западной «демократии», у него огромная часть реакционной испанской армии, обученной, оснащенной своим и чужим первоклассным оружием. А Республика? Много ли у Республики таких офицеров, как этот смертельно уставший майор Риос Амайа, как легендарный Игнасио Сиснерос, о котором Шарвен слышал еще во Франции? Вчерашние рабочие барселонских и мадридских заводов, крестьяне Андалузии, рыбаки Таррагоны и Марбельи, виноградари Малаги — эти люди готовы умереть за свою Испанию, но многие из них никогда не держали в руках винтовку, не слышали, как взрывается граната…
И все же он не мог, не хотел найти оправдания равнодушию этих людей, безразличию к судьбам тех, кто пришел к ним как друг. Он и сам уже невольно становился безразличным ко всему, что происходило вокруг, ему уже начинало казаться, будто здесь, в Испании, не понимают чувств людей, которые называют, себя интернационалистами и для которых борьба с фашизмом стала их кровным делом…
Бертье желчно изрек:
— Если нас всех троих направят к моим друзьям, я постараюсь облегчить вашу участь: как соотечественник и как человек, который не потерял чести офицера, я попрошу этих самых моих друзей почетно расстрелять вас перед строем солдат. Расстрелять, а не повесить вниз головой, на что они первоклассные мастера. Надеюсь, вы будете мне благодарны?
— О да, мсье Бертье! — Гильом прикладывал руку к сердцу и расшаркивался. — Конечно же, мы по достоинству оценим ваш благородный жест. Что касается лично меня, то вы, дорогой Бертье, можете рассчитывать даже на большее: если нас троих отправят к вашим друзьям, я клятвенно обещаю еще по дороге свернуть вам шею вот этими руками. Надеюсь, вы не будете на меня в обиде? Хотите сигарету, полковник?
В общем-то, они верно предполагали, что их могут обменять на республиканских летчиков, попавших в плен к франкистам, В штабе военного министра и командующего ВВС Каталонии Филипе Сандино особенно некому, да и некогда было разбираться в запутанном деле троих французов, неизвестно как и зачем прилетевших в Барселону. Один из помощников Сандино, когда ему обо всем доложили, спросил:
— Значит, полковник во всем признался?
Ему ответили:
— Да, камарада хефе![4]
— А двое других?
— Они сочинили легенду, что летели к нам как друзья.
— Когда кто-нибудь из наших врагов попадает к нам в руки, у них всегда наготове легенды, которым не верят и сопливые мальчишки.
— Вы хотите побеседовать с французами, камарада хефе?
— Если найду время… А пока подготовьте почву для…
— Понятно. Неделю назад франкисты захватили пятерых наших товарищей. Четверо еще живы. Возможно…
— Все ясно. Действуйте… Потом мы согласуем вопрос с Сандино.
Вечером того же дня, когда происходил этот разговор, Шарвена, Боньяра и Бертье решили перевести в другое помещение, где содержались арестованные, над которыми был установлен более строгий надзор. За ними пришли двое молодых солдат — веселых парней, совсем недавно, видимо, получивших новенькие пистолеты. Хотя не было острой необходимости, солдаты держали свое оружие так, точно им вот сейчас предстояло вступить в бой. И все время поглядывали по сторонам: смотрят на них завистливыми взглядами или нет.
Вначале они шли по длинному коридору. Разноголосый гвалт, шум, толчея, топот, смех, резкие выкрики, ругань — гул штормового моря, если бы он раздавался рядом, смог бы сойти за тишину в сравнении с тем, что происходило здесь. Почти все вооружены винтовками, на поясах подвешены гранаты, длинные не то ножи, не то кинжалы в кожаных чехлах, кое у кого на ремнях болтались, свисая до колен, маузеры. И никто, к явному огорчению солдат-конвоиров, не глядел ни на их пистолеты, ни на тех, кого они вели под стражей.
Солдаты-конвоиры то и дело покрикивали:
— Ойе, омбре![5]
И пистолетами показывали, чтобы посторонились и уступили дорогу.
— Ну и содом! — ворчал Гильом. — Где же к чертовой матери у них дисциплина! Никто никому не отдает честь, орут, как на парижском рынке, бряцают своими подвешенными к поясам цацками и называют это войной?
— Нам-то с тобой наверняка скоро отдадут честь, — зло пошутил Арно. — Можешь в этом не сомневаться…
Наконец они выбрались на улицу. И первым, кого увидели, была Эстрелья. Она медленно шла по тротуару и оглядывалась по сторонам, кого-то, наверное, разыскивая.
Гильом не удержался, крикнул:
— Мадемуазель Эстрелья! Сеньорита!
Эстрелья остановилась, отчужденно скользнула взглядом по Боньяру, посмотрела на Шарвена и Бертье.
— Буэнос диас, сеньорита, — сказал Гильом. — Разве вы не узнаете своих друзей?
Она не ответила, сняла берет, привычным жестом взбила иссиня-черную прядь волос и таким же привычным жестом поправила кобуру с пистолетом.
— Чертова кукла! — буркнул Гильом. — Но ты видел ее глаза, Арно? Андалузские ночи!
Один из солдат-конвоиров сказал:
— Эсперо покито[6]. И ушел.
— Они, наверное, ждут машину, — предположил Шарвен.
И в это время Эстрелья, заметив на противоположной стороне улицы того, кто ей, видимо, был нужен, крикнула:
— Денисио!
Это был летчик, через плечо у него на длинном ремешке висел планшет, в руке он держал шлем с летными очками. Перебежав улицу, летчик остановился рядом с Эстрсльей, и они оживленно заговорили. Потом, смеясь, Эстрелья глазами указала на Шарвена, Боньяра и Бертье. Денисио внимательно посмотрел на них, хотел, кажется, приблизиться к ним, но Эстрелья удержала его за руку.
Шарвен воскликнул:
— Черт возьми! — и еще раз взглянул на испанского летчика.
Он мог с кем угодно спорить, что где-то и когда-то видел его. Вот эта густая копна темно-русых волос, резковатые черты лица, волевой подбородок… Как почти у всех людей, которых Шарвен видел здесь за эти три дня, глаза летчика казались такими же измученными, словно давно уже забыли, что такое сон. Но в то же время именно эти глаза излучали такую одержимость, которая невольно притягивала к себе.
Подкатила машина со вторым солдатом-конвоиром. Он открыл заднюю дверцу, жестом приказал: «Садитесь». Бертье усадили рядом с шофером, Боньяр, Шарвен и солдаты втиснулись позади.
Шарвен оглянулся и еще раз посмотрел на летчика. Тот продолжал стоять рядом с Эстрельей, теперь уже горячо что-то ей доказывая. И вдруг, сорвавшись с места, побежал к машине.
— Арно Шарвен! — закричал он. — Гильом Боньяр! — Пронто! — сказал солдат-конвоир шоферу.
Машина, рванув с места, быстро помчалась по улице Барселоны.
Глава третья
Андрею Денисову еще в институте прочили большое будущее.
Уже на третьем курсе он почти в совершенстве владел французским и испанским языками, довольно сносно говорил и читал по-немецки и по-итальянски. Со стороны казалось, будто все ему дастся легко и просто, все он схватывает на лету, весело, ни над какой проблемой долго не размышляет.
Однако мало кто знал, как упорно, самоотверженно Андрей Денисов работал. Бывало, отец, старый пилот-международник Валерий Андреевич Денисов, собираясь на рассвете в аэропорт, заглянет к нему в комнату, а он сидит за столом и что-то выписывает из журналов, что-то в них отчеркивает или вслух читает какую-нибудь французскую или испанскую книгу. И вдруг воскликнет: «Здорово, черт возьми!» И тут же отыскивает такую же книгу в русском переводе, находит нужное место и — разочарованно: «Не то, не то, братцы-переводчики! Сухо у вас, ой как сухо!»
— Опять всенощничал? — спросит отец. — На износ работаешь?
Андрей удивляется:
— На какой износ? Наоборот, я заряжаюсь. Думаешь, если просидел ночку за книгами, значит, выдохся? И стал немощным?.. Я ведь Денисов! Слышишь, я, Андрей, — сын Валерия Денисова. Ну-ка, погляди!
Двухпудовая гиря всегда у него под руками. И он легко подхватывает ее, высоко подкидывает и ловит и, кажется, не испытывает ни напряжения, ни усталости.
— Ну, что скажешь, Валерий, сын моего деда Андрея? Немощен твой наследник или…
— Ну-ка дай!
В руках Денисова-старшего гиря и вовсе кажется игрушкой.
— Браво, отец! — с восхищением говорит Андрей. — Когда тебя спишут с неба, а меня вышвырнут из института, мы пойдем работать в цирк. «Русские силачи Денисовы! Проездом из Рио-де-Жанейро на мыс Дежнева! Только одно представление!..» Звучит?
Они были удивительно похожи друг на друга, эти два Денисова, и, если бы не разница в возрасте, их можно было бы принять за братьев-близнецов: у обоих волевые, упрямые подбородки, густые — не пригладишь никакой расческой! — темно-русые волосы, слегка изогнутые брови, глаза с легкой грустинкой. Когда жива была мать Андрея, она, будто шутя, жаловалась: