Гвадалквивир, воспетый испанскими и арабскими поэтами, — краса Андалузии, великое чудо Испании. На него можно смотреть часами: трудно оторвать взгляд от этой неукротимой силы, от меняющихся каждое мгновение красок, неповторимых и незабываемых. За Севильей он разливается в такую ширь, что уже нелегко различаются его берега, а у самого Кадиеского залива и впрямь становится похожим на море. Не зря, видимо, арабы нарекли его именем Вади-эль-Кебир, что значит Большая река.
Капитан Эмилио Прадос любил Гвадалквивир особой любовью: истоки реки были истоками его жизни. Он родился в Андалузии, и все, что было связано с его детством и юностью, — было связано с горами и горной рекой, на обрывистых и скалистых берегах которой он проводил долгие дни своего одиночества.
Крупный феодал, потомок старинного рода, отец Эмилио был одним из тех людей, для которых положение в обществе играло самую главную роль в жизни. Ему не пришлось карабкаться по социальной лестнице; титулы, богатство, известность перешли к нему по наследству, что особенно почиталось в кругах элиты и что служило как бы паролем для входа в святой храм избранных. Паролем для входа в этот храм служила также незапятнанная честь дворянина.
Правда, под понятием чести здесь подразумевались не только вовремя отданный карточный долг, исполнение данного слова, защита доброго имени членов клана от насмешек и поругания, беспрекословное согласие принять вызов на дуэль и прочее и прочее. Стоило знатному сеньору заступиться за простолюдина, породниться с человеком, который стоит на ступеньку ниже, высказать, даже намеком, порицание в адрес тех, кто с простолюдином обращается, как со скотом, и дверь в храм могла захлопнуться перед самым его носом, ему в лучшем случае отказывали в гостеприимстве, в худшем — называли бесчестным: человеком и бросали в лицо перчатку.
Отец Эмилио Прадоса свято соблюдал все эти заповеди и со скрупулезной педантичностью требовал их соблюдения всеми членами семьи, особенно сыновьями Эмилио и Морено. Дух чванства, жестокости, себялюбия и узурпаторства издавна царил в роскошном имении Прадоса, и, казалось, никакие ветры, дующие с заснеженных вершин Андалузских гор, не могли освежить его тяжелый воздух.
Любовь и нежность, привязанность и доброта здесь не почитались. Даже если, паче чаяния, в ком-нибудь возникало обыкновенное человеческое участие к близкому, его искусственно в себе подавляли, изгоняли из своей души как дьявола-искусителя и гордились этим, словно одерживали важную победу над своей слабостью.
Однажды, гуляя неподалеку от усадьбы со своей любимой собакой, Эмилио услышал тихий, сдержанный плач, точно тот, кто плакал, боялся быть обнаруженным. Эмилио оглянулся вокруг и никого не увидел.
— Ищи, Чарри! — сказал он собаке.
Та потянула носом воздух, бросилась вперед, и вскоре послышался ее призывный лай. Эмилио побежал вслед за собакой. За камнем, прикрыв лицо руками, лежала девчонка в изорванном платьице и в ветхих веревочных сандалиях. Было ей, наверное, лет четырнадцать, примерно столько же, сколько, и Эмилио. В больших черных глазах девчонки стояли слезы, лицо исказила гримаса боли.
— Что с тобой? — спросил Эмилио. — Почему ты здесь? И отчего ты плачешь?
Она испуганно посмотрела на Эмилио, стыдливо поправила платье на исцарапанных коленях и, продолжая всхлипывать, тихо ответила:
— Я подвернула ногу. Очень больно. Вот здесь… — Она показала рукой на щиколотку.
Эмилио присел на корточки и, заметно смущаясь, попросил:.
— Можно я посмотрю?
Он осторожно взял ее ногу в руки, и вдруг какое-то теплое, совершенно незнакомое ему чувство легкой волной коснулось, его сердца. Что это было, он не знал, но был немало смущен этим чувством. Покраснев, он выпрямился и сказал:
— Дело плохо. Она уже немножко распухла… Как тебя зовут?
— Росита.
— А где ты живешь?
— Там. — Росита махнула в сторону гор. — Мой отец пастух. А наш хозяин — сеньор Прадос. Я шла в долину купить бобов. И оступилась. Что же мне теперь делать, сеньор?
— Меня зовут Эмилио, — сказал он. — Ты совсем не можешь идти? Не в горы, конечно, а в долину. Я помогу тебе. Ну?
— А что я теперь буду делать в долине? И как я потом доберусь домой?
— Если ты сможешь, я помогу тебе добраться до усадьбы сеньора Прадоса. Там ты скажешь, что твой отец работает у него, и попросишь, чтобы позвали врача.
— О, нет! — воскликнула Росита. — Так нельзя!
— Почему нельзя?
— Вы, наверное, не знаете сеньора Прадоса… Он озлится и выгонит меня вон. Он все равно не поможет.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю. Сеньора Прадоса все знают. Он очень жестокий и злой человек. И все там в имении злые и жестокие…
— Дура ты! — вспылил Эмилио..
Его больно кольнули слова Роситы. И боль эта была тем сильнее еще и потому, что он знал: девчонка права — никто в его доме не захочет с ней возиться, там действительно живут холодные и жестокие люди. Но она сказала: «И все там в имении злые и жестокие…» Значит, и он, Эмилио, тоже? Все они одинаковые?.
— Я не хотела вас обидеть, сеньор, — проговорила Росита. — Простите меня. Я ведь не о вас так сказала, а о Прадосах.
А ему вдруг захотелось обязательно помочь ей. И не только потому, что он не мог бросить Роситу одну среди камней, он вдруг подумал, что, оказав ей помощь, в какой-то степени искупит вину всех Прадосов перед людьми, перед теми людьми, которые кормят и одевают Прадосов.
— Пойдем, — сказал он Росите. — Другого выхода у нас нет. Ты будешь держаться за меня, и мы потихоньку начнем спускаться.
Она с трудом поднялась, обхватила его за шею. И Эмилио опять испытал то же незнакомое, чувство, его опять обдало теплом. От Роситы пахло горными травами и горным воздухом, волосы у нее были длинные, до самых плеч, они щекотали лицо Эмилио, а ему казалось, будто это легкий ветер Сьерра-Морены прилетел сюда для того, чтобы остудить его горевшее как в огне лицо.
— Ты отклони голову, а то трудно дышать, — сказал он.
— Простите, сеньор, я не хотела вас обидеть, — ответила Росита.
— Что ты твердишь одно и то же, будто не знаешь других слов: «Простите, сеньор, я не хотела вас обидеть… Простите, сеньор, я не хотела вас обидеть…»
Эмилио, словно от чего-то защищаясь, напускал на себя не свойственную ему грубость, однако Росита не обижалась. С непосредственностью, которая украсила бы любого взрослого человека, она проговорила:
— Я знаю и другие слова, сеньор. Например, я могу сказать: мне так очень удобно и приятно, потому что вы очень хороший и милый.
— Вот уж настоящая дура! — бросил Эмилио. — Ты лучше осторожнее шагай, а то поломаешь и другую ногу. Не тащить же мне тогда тебя на руках!
Росита улыбнулась:
— Вы совсем не такой, каким хотите казаться, Эмилио.
— Ладно, не болтай глупостей.
И вот они уже близко от усадьбы. Еще несколько шагов. — их обязательно кто-нибудь увидит. Если это будет прислуга — не беда, а если отец, мать, сестры или старший брат Морено? Что они подумают, что скажут? И как им объяснить, что он не мог бросить девчонку одну в горах, среди камней? Разве они это поймут? Кто для них Росита? Плебейка, черная кость, грязная замарашка, к которой нельзя, запрещено прикасаться.
Он подумал: «Я оставлю ее тут, шепну кому-нибудь из слуг, чтобы ей помогли, а сам скроюсь. Так будет лучше».
— Ты побудь здесь, Росита, — сказал Эмилио. — Я посмотрю, кто там есть, в имении, кто мог бы сходить за врачом. Хорошо?
— Хорошо, сеньор, — ответила она. — Спасибо вам.
Он уже шагнул было к дому, как в нем с новой силой вспыхнуло чувство протеста, к которому теперь примешивался, и стыд. Оказывается, он действительно точно такой же, как «все там в имении», вдобавок к тому же и трус. Сколько раз он думал о себе, будто может совершить любой подвиг, сколько раз, читая и перечитывая «Дон-Кихота», он восхищался мужеством и добротой этого человека, думая: «Я тоже хочу быть таким. И я буду таким!»
Два года назад, когда Морено отправлялся в Мадрид, Эмилио упросил, чтобы тот взял его с собой. А потом пристал к нему: «Давай съездим в Алькала-де-Энарес. Ну, прошу тебя, Морено, ну, умоляю! И обещаю отнести твоей Кончите сто записок!» — «Какого дьявола мы там не видели? — сопротивлялся старший брат. — Чего ты там забыл?»
И все же уступил. И был страшно удивлен, когда Эмилио потащил его в церковь Алькала. Прислонившись к стене, он долго, стоял там с закрытыми глазами, шепча не то молитву, не то какие-то заклинания. На улице Морено спросил: «Может, ты объяснишь, что с тобой происходит? Для чего тебе понадобилась церковь? Раньше я не замечал за тобой такой склонности». — «А я не молился», — ответил Эмилио. «А что же ты делал?» — удивился Морено. «В этой церкви хранится запись о рождении Сервантеса. И я дал слово, что буду таким же храбрым и честным, как Дон-Кихот».
Морено остановился посередине улицы и вдруг громко расхохотался: «Таким же храбрым, как Дон-Кихот? Да он был просто болван, твой Дон-Кихот! У него вот тут свистел ветер! Драться с ветряными мельницами — это храбрость?!» — «Не смей так говорить! — в каком-то неистовстве закричал Эмилио, еще более удивив этим Морено. — Не смей, слышишь! Дон-Кихот был самым лучшим человеком на свете!»
И вот, когда пришел час испытания, оказалось, что он, Эмилио, носивший в своем сердце образ человека, перед которым готов был преклонить колени, просто трус, мелкий трусишка, недостойный даже произносить имя своего кумира. Как, же он будет жить на свете с таким презрением к себе?!
Он решительно повернул назад, поднял Роситу со скамьи и сказал:
— Идем. И обхвати меня за плечи — так тебе будет легче. Наверное, их увидели еще из окна — отец, мать, Морено, сестры Исабель и Мария-Тереса высыпали на балкон и молча, сосредоточенно, будто пораженные невиданным зрелищем, наблюдали за приближающимися Эмилио и Роситой. А Эмилио, похожий в эту минуту на молодого бычка, впервые выпущенного на арену, чуть пригнув голову и закусив губу, смотрел на них исподлобья, точно приготовившись к битве Росита же, притихшая и испуганная, еще крепче обняла его за плечи, ища в нем защиты. Сейчас она забыла и о своем изорванном платьишке, и об исцарапанных коленях, и о ветхих веревочных сандалиях. Она думала лишь об одном: что сделают с ней и с Эмилио эти богато одетые, надменные господа? Прикажут слугам вытолкать их за ворота? Начнут над ними потешаться? Или натравят собак, и те изорвут ее и Эмилио в клочья?