Красный ветер — страница 86 из 163

— Поверить им, так всех их заставили, — хмуро проговорил Матео. — Все ни в чем не виноваты. Сплошные ангелы…

— Принеси веревку, Матео, — приказал Денисио. — Есть у тебя веревка?

— Лучше уж пристрелите, — сказал Хусто. — Лучше уж пристрелите, сеньор.

Он неловко вытер слезы и сидел теперь весь сжавшись, опустив голову на грудь, и было видно, как дрожат его пальцы. Где-то там, в его деревушке Мурене, издавна ходило поверье, что душа повешенного человека обречена на вечные скитания в холодной вселенной и никогда ей не прибиться ни к какому пристанищу. Страшна была такая смерть, страшнее любых пыток и любых нечеловеческих мук.

— Мы не будем вас убивать, — сказал Денисио. — Мы свяжем вас и оставим здесь. Но не вздумайте кричать и звать на помощь… Утром, наверное, вас найдут.

— Эспехо где-то рядом, — зачем-то проговорил Хусто. Может быть, он хотел предупредить? Призвать к осторожности?

— Ваш Эспехо уже кончился, — грубо сказал Матео, подходя с веревками в руках. — Подох ваш Эспехо, вон там валяется… И с вами надо бы так же, все вы на один лад. Да вот чересчур добрыми стали некоторые люди.

Неодобрительно взглянув на Денисио, Матео повернулся к Сбарби:

— Ну, чего сидишь как истукан? Давай руки назад! И чтоб до утра ни звука, сучье отродье, иначе вернусь, и тогда…

Он туго скрутил руки Сбарби и еще туже связал ему ноги. И, с силой затягивая узлы, Матео что-то ворчал про себя и ворчал, а когда Сбарби вдруг сказал: «Больно, отец!» — он замахнулся на него, прорычал:

— Бешеный кобель твой отец, собака!

С Хусто он все-таки обошелся немного мягче. А когда покончил и с ним, сказал Денисио и Прадосу:

— Все! Теперь надо поскорее отсюда выбираться.

* * *

Эмилио Прадос предложил бросить мула и ехать на лошадях. Роситу он возьмет с собой, а Денисио и Матео разделят поклажу. В какой-нибудь деревушке лошадей можно отдать крестьянам или бросить в перелеске.

Но Матео не согласился. Мула он никогда и ни за что не бросит. Урбан, говорил он, это не простой мул. Он все понимает не хуже любого человека. У него, у Матео, никого, кроме Урбана, на этом свете больше нет. А лошадь — это совсем другое. Лошадь — существо капризное, говорил Матео. Пускай на лошадях ездят кавалеристы, а ему и Урбана довольно.

Однако Прадос настаивал. На лошадях они поедут быстрее. А для них сейчас это самое важное. Часа через три начнет рассветать и франкисты их могут увидеть. Они ведь рыскают здесь по всей округе. Кроме того, те, кто ищет человека, который убил их солдата, наверняка наткнутся на Сбарби и Хусто. И те обо всем расскажут…

— Надо было сделать так, чтобы они ничего не смогли рассказать, — мрачно ответил старик. — Не моя в том вина. А мула я не брошу.

Наконец он привел самый убедительный довод: начнется рассвет — и они все равно должны будут бросить коней. Они все одеты, как простые бедные крестьяне, — какой же дурак не заподозрит их, увидев вот такую картину: едут бедные крестьяне на добрых конях, будто знатные сеньоры. Откуда кони, куда и зачем «знатные сеньоры» едут?

В словах упрямого старика был здравый смысл. И с ним в конце концов согласились.

Так они и поехали: впереди на своем Урбане Матео, а за ним на лошадях Эмилио Прадос, Денисио и Росита. В какую сторону они направляются — никто, кроме Матео, не знал. А старик, после того как ему пришлось столь много говорить, надолго умолк и еще больше помрачнел. Дважды или трижды Прадос, приблизившись к нему, спрашивал: «Ты хорошо знаешь дорогу, отец?» — на что Матео коротко отвечал: «Мы едем не по дороге».

Они и вправду ехали не по дороге. Порой даже полузаросшие тропы, едва-едва различимые в темноте, обрывались, казалось, сейчас впереди, через шаг-другой, разверзнется чернота пропасти или перед ними встанет черная стена, сквозь которую ни пройти, ни проехать. Но Матео уверенно сворачивал своего Урбана, и они снова оказывались на тропе.

Только однажды он остановил своего мула, молча слез с него и долго стоял, не то прислушиваясь к чему-то, не то о чем-то размышляя.

Прадос спросил:

— Куда теперь, отец?

Матео вновь взобрался на мула и коротко бросил:

— Ждите здесь.

И скрылся в ночи.

Не появлялся он очень долго. Томительно тянулось время, и в душу каждого из оставшихся невольно закрадывалось беспокойство. Пожалуй, вот только теперь и Денисио, и Эмилио Прадос до конца осознали, кем был для них этот мрачный на вид старик, который вел их сквозь глухую ночь. Что они могли без него? Куда, в какую сторону должны идти, ничего не зная и ничего перед собой не видя? И что с ними будет, если Матео вдруг не вернется? Может ведь и он заплутаться в этой кромешной тьме? Или, чего доброго, решит, что с него уже хватит, что он все сделал для этих людей и пускай они теперь сами идут туда, куда им надо… Столько времени человек не знает покоя ни днем ни ночью, старые его кости болят и непрестанно ноют от проклятой непогоды… Посильную ли ношу он взял на себя, вызвавшись сопровождать их в далекий и опасный путь?

Прадос сказал Денисио:

— Наш Матео, наверно, удивлен, что мы не расправились с теми двумя. И вряд ли нас оправдывает.

— Пожалуй, — ответил Денисио. И подумал: «А ты?»

То же самое подумал о себе и Прадос: «А я? Не удивлен ли я решением Денисио? Ожидал ли я от него именно этого? Или был уверен, что Денисио поступит с ними так же, как поступил с Эспехо?..»

Да, в ту минуту, когда Денисио предстал с карабином в руках перед Сбарби и Хусто, Эмилио не сомневался, что он с ними немедленно покончит. Ничего другого, по мнению Прадоса, у Денисио не оставалось. Но он до сих пор помнил свое состояние в ту минуту, когда поднял пистолет, собираясь стрелять в Эспехо. Денисио опередил его. Может быть, потому, что почувствовал его нерешительность, а может, просто потому, что хотел избежать шума. Но потом и сам Эмилио Прадос понял Денисио, которому так трудно было переступить неведомую ему черту. Этот нервический смех, это неестественное оживление — все говорило о том, что Денисио глубоко переживает разыгравшуюся трагедию…

И вот Денисио смотрит на безмолвно рыдающего крестьянина из Ла-Манча, что-то, наверное, дрожит в его душе, какие-то — возможно, далекие и неясные — воспоминания нисходят на него в тот миг, и он говорит: «Мы не будем вас убивать… Мы свяжем вас и оставим здесь».

Эмилио вздохнул с облегчением. И до сих пор он благодарен Денисио. Быть жестоким и мстительным не так уж и трудно. Особенно когда идет война, и на каждом шагу видишь смерть, и тебе уже начинает казаться, будто ты не воспринимаешь смерть как трагедию: чувства твои притупились, душа покрылась черствой коркой. Да и осталась ли она вообще живой, твоя душа?

Порой Эмилио Прадос начинал думать, будто специально выстраивает для себя защитную теорию — надо же как-то оправдать внутреннее сопротивление насилию, которое не всегда кажется тебе необходимым. Если такого оправдания не найти, значит, ты действительно сентиментален, как говорит кое-кто из твоих друзей, и ты улавливаешь в этих словах презрение. И тебя это ранит, ты чувствуешь себя не совсем полноценным бойцом, не таким решительным и беспощадным к врагам, как те, кто идет с тобой рядом…

Эмилио Прадос хорошо помнит стычку с летчиком Исидоро Пенелья, отчаянным парнем из Каталонии, пришедшим к нему в эскадрилью месяца три назад.

* * *

В тот день они вернулись с боевого задания сильно потрепанные, злые как дьяволы.

Дело в том, что группа истребителей, которая должна была их прикрывать, вовремя этого прикрытия не обеспечила. Как позже выяснилось, два звена «чатос», едва взлетев с аэродрома, вынуждены были ввязаться в драку чуть ли не с тремя десятками «фиатов», и дрались до тех пор, пока летчики не расстреляли весь боекомплект. А в это время на эскадрилью Прадоса, штурмующую колонны франкистов, налетели фашистские истребители и буквально растерзали ее. Сбили два «бреге», изрешетили французский «потез», тяжело ранив летчика и стрелка. Еще один «потез» упал, уже после того как бой закончился.

Когда Прадос привел свою потрепанную эскадрилью на базу и летчики собрались на командном пункте, они вдруг увидели сидящего на земле со связанными руками и перебинтованной головой человека, возле которого стоял пожилой солдат с винтовкой в руках. Рядом с раненым валялись шлем и летные очки с разбитыми стеклами, а чуть поодаль — планшет и изорванная куртка.

— Кто это? — спросил капитан Прадос у солдата.

Тот объяснил. Этого человека приволокли сюда крестьяне — целая толпа крестьян вон из той деревни, что за аэродромом. Они видели, как во время воздушного боя наш «чатос» поджег машину фашиста и фашист — вот этот самый, что тут сидит, — выбросился на парашюте. Они поймали его, ну… немножко помяли. На всякий случай, чтоб не вздумал бежать. Потом связали. Тоже, чтоб не удрал…

— Встать! — приказал Прадос летчику.

Тот с трудом поднялся, затравленно обводя взглядом окружавших его людей. Встал и пошатнулся, его лицо исказилось гримасой боли. Наверное, ранен он был не только в голову: чуть повыше сапога на правой ноге штанина была изорвана и испачкана кровью. Сквозь бинты на голове тоже просочилась кровь и запеклась у самого виска.

Боец, стороживший летчика, сказал:

— Я немножко его перевязал. Боялся, что умрет.

И тогда лейтенант Исидоро Пенелья взорвался:

— Боялся, что умрет? — закричал он на солдата. — Пожалел? Пожалел эту гниду? А если бы кто-нибудь из нас попался к нему в лапы, он пожалел бы? Я у тебя спрашиваю, слюнтяй! Чего молчишь?

Боец растерянно переступил с ноги на ногу, тихо ответил:

— Я не знал, как надо, камарада хефе… Я думал… Он совсем мальчишка… Как мой Хуан… Он плакал, когда его сюда приволокли. И голова вся в крови…

Исидоро Пенелья грубо оттолкнул солдата.

— К черту! Я сам его прикончу. Ну-ка ты, шагай вон туда!

И извлек из кобуры пистолет.

— Лейтенант Пенелья! — крикнул капитан Прадос. — Лейтенант Пенелья, в республиканской армии самосуды запрещены. Или вам это не известно? Спрячьте свою пушку и успокойтесь.