Не путать с мужиками.
Ибо мужик если повалился в сани и поехал по дрова, то в этом скрюченном состоянии может долго-долго пребывать. Или сидеть на завалинке и чесаться. На печи лежать. Я уже не говорю о мужицком пьянстве – вот где биение сердца вовсе не связано с повседневностью бытия – оба процесса происходят в разных системах координат.
А женщина, истинная, если и уселась, то обязательно прядёт, шьёт, вяжет. И что ни миг – новое из её рук лезет.
Так же как и в её утробе, ежели там плод, – что ни качок сердца, то волосик чуть-чуть прибавляется в младенческой головке. Клеточка, ноготок у будущего ребёночка…
Каким-то неведомым образом женщина сполна изживает себя в днях своей жизни, до конца реализуется в данном ей отрезке земного времени.
И кроме истории повседневности ничего не ценит.
Другой истории ей как бы и не надо. (Если, конечно, у неё не мужское сердце.)
И уходить в мир иной предпочитает женщина тихо, незаметно.
К старости сжигает письма, дневники (до которых, впрочем, она и вовсе не охотница).
Не очень-то интересуется она тем, что было до неё и будет после. Напротив, мужчины с «бабьим» сердцем падки на древность и будущность протяжённостью в сотни, тысячи лет. Всю жизнь хлопочут о посмертной славе, погребальных почестях и памятниках себе. Они целиком в официальной, политической истории.
Женщина – в повседневной.
А мужик…
Мужик – он весь у Бога за пазухой.
Поехал по дрова – скатертью дорога! Млечным путём!..
Тем более что мы в этой части истории деревни Синцовской жёнку обхаживаем, Матрёну.
Первой поспела в печи каша молодильная – из пшеничного помола молочной спелости.
Для самых взыскательных.
А гороховая каша осталась допревать в печи у Матрёны до вечера. Это блюдо без затей – для обозных.
В третьем горшке – каша из заплесневелого зерна, проросшего. С кислинкой. Самая дешёвая.
Закупам по карману.
…Каждой каше – своя цена.
Матрёна счёту была научена ещё при живом тятюшке.
Да уже и через Прозора, через застольные разговоры гостей ей много чего на ум пало.
На днях привезли обозные важную весть: цены на зерно не поднялись в мор!
Да, меньше сеялось.
Ну, так и едоков тоже убывало.
Значит, за блюдо молодильной каши выходило положить Матрёне ездокам не более двух копеек.
А если кому-то востребуется в эту кашу ложка льняного масла из папенькиных запасов – с того в добавок до алтына (З копейки).
В такой же деревянной посудине гороховую кашу отпускала Матрёна по одной копейке.
С маслом, опять же, по две.
А пророщенная стоила у неё полушку.
Ели её люди без достатка, не сдабривали.
Щей (овоЩей) Матрёна не варила. Не нашлось в новых владеньях ни корешка капустного, морковного, редечного. Должно, вся посадка сгнила в мор не убранная.
Уху бы затеять, так до ловли рыбы Прозор не охоч.
Надо сказать, его и со стрелой в лес не манило. И тенёта силков раскидывать меж деревьев ему было в тягость.
Расслабила мужика писарская служба, пригасила в нём добычливое начало.
Из писарской да в ямскую – вот это у него гладко вышло!
Уже и лошадей у Прозора было полдюжины. На перемену гонцам всегда пожалуй – ста.
И сам он, когда запрягал в тарантасную коробуху на санях, да кушаком тестиным (Геласьевым) подпоясывался, да в казённый рожок задувал, то доставлял тороватого человека на забористой Воронухе – в Судрому – одним махом.
«Но!» – в Игне.
«Тпрру!» – через тридцать вёрст – уже в Судроме.
Чудесным образом и в Матрёне вдруг тоже открылась эта удаль скоростная. Маменькино, что ли, огневое начало выплеснулось?
По двору от крыльца к корчаге пробегала она с прискоком. Обратно – с песенкой.
Зима и горе девичье остались позади.
Приёмная деревня Игна утопла в солнечной мге. Вдоль стен дома Матрёны зелёные проталины легли лентами. Бедоносица (мать-и-мачеха) проклюнулась. Как тут в пляс не пойти?
В горнице действовала Матрёна как на поле боя – с кочергой в руках, с ухватом.
Ежели одна хозяйничала в хоромах – было где ей, маховитой, безоглядно размахнуться, разлететься, душу отвести.
Стол секачом скоблила. Пестиком в ступе перебивала на толокно жареный овёс. Скрежетала, стучала. Просторная изба – это по ней!
Но и при людях часто забывалась, прытью своей обуреваемая.
Только успевали уворачиваться от неё.
Опасливо косились постояльцы:
– Эй, рукоятью в лоб заедешь – уймись…
– Кипятком окатишь – не так бы скоро, девка!
(Всё никак, даже с пузом, бабу в ней не видели.)
– Ты, Прозор Петрович, взнуздай её да в трензеля, иначе зашибёт.
А она на краснобая да с рогачом наперевес – воительница!
– А вот я вас сейчас навилю! Заколю!..
– Чумовая ты у меня, Матрёна! – томным, не своим голосом гундосил потом косоглазый наедине с жёнкой.
Сморкался в тёмном углу, чтобы слабости не обнаружить…
Лихостью своей и прозвище она себе накликала. Мол, да уж! Веретено! Потому и от чумы-болезни увильнула.
По весям разнеслось – Мотря Чумовая…
…Жалко ей дня!
Тепло вместе со светом утягивалось за леса.
Снега обдавали холодом.
Вызревали в небе искорки морозные…
В сумерках порожнюю корчагу со двора, из костра, уволокла Матрёна в шомушу.
Две горсти квасных одонков вместе с солодом брошены были в корчагу. Ещё, для брожения, сухарей.
Затем, и главное, – пробка ударом девичьего кулачка вбита была в крышку…
Теперь, человече жаждущий, жди, пока эту пробку оттуда кислым духом не вышибет…
Матрёна с лучиной сидела в полудрёме за прялкой, когда на дворе послышался скрип полозьев, конское фырканье и гомон мужиков.
– Поклон Матрёне Геласьевне! – донёсся от порога звонкий голос дьяка Большого прихода, статного молодца с медным килтом на груди. Опять руки станет распускать, коли Прозор нынче в Важском городке. Носит этого дьяка, окаянного.
Вслед за налоговым дьяком стали выныривать из-под низкой колоды один за другим: – посланец боярина Бельского – подьячий в медвежьем тулупе в пол-избы, ехавший в северные владения с вестью о созыве земского собора; затем из насильного поклона при пороге вознёсся во весь рост дьяк Удельного приказа, землемер. Подавай молодому царю арифметику владений! Тоже гость необъятный – в трёх суконных и меховых оболочках; потом повалили в избу обозные с Вычегодских солеварниц. Эти в обтёрханных кафтанах, драных заячьих шубейках – люди лёгкие, необременительные.
Последними явились на постой ямщики приказных – забитые ножнами и пинками невзрачные мужичонки в зипунах и шерстяных платках, перекрещенных на груди.
Шубы, кафтаны, зипуны покидали мужики в угол у печи.
Расселись по чину.
Дьяки с подьячими – в светлом углу у кованого светца. Промышляющие солью – в серёдке. У самых дверей в слабых бликах горящей лучины – ямской люд.
Всем будет горячее. Хотя хозяйка так молода, что по первой ходке гостям не верилось в её умение и расторопность. Брюхатая. Смешная. Бегает – утицей переваливается. Но оказалась поворотливой. Бойкой на язык и скорой на расправу. Этому, с медным-то килтом на груди, как даст локтем по шее, так он, охальник, долго потом шею трёт под общий хохот.
…Теснились на лавках вплотную единой мужской многортовой громадой. Ублажали утробы горячим хлёбовом, согревали живительной пищей прозябшие телеса. Каша из печи да в брюхо – ох и томительно!
Разговор был общим, без различия чинов.
В верхнем конце стола речь пошла о пахотной новинке – о трёхзубой сохе. И уши навострил самый последний ямщичёнко у порога. Подал слово:
– Так ведь и конь тогда нужен трёхжильный!
В общем суждении сошлись на том, что и пара утянет.
А когда Матрёна поднесла состоятельным по стакану мёду, то, пригубляя из оловянной посудины, они разговор на мёд перевели. Невиданное дело, стали обсказывать бывалые, мол, бортничество повсюду глохнет. А поднимается пасечный сбор. Приручают пчёлок. Избушки им строят. Не надо теперь за гнёздами по лесу бегать. Только руку протяни – тут тебе и сладкое.
– Ну, муху залучить – это уразуметь просто, – сомневались мужики. – Муха сама в избу летит. А пчелу как?
Тоже – на приманку, на мёд.
Смеялись как над шутником. Потом внимательно слушали рассказ этого умелого. Выходило, что когда найдёшь дикую соту, то надо брать её двумя лучинами.
Но главное, матку поймать! Из рядна мешок сшить, и соту с маткой в этот мешок, да завязать как можно быстрее. Потом эту соту в улей сунешь, так уж матка никуда оттуда не денется. Обдомашнеет. На зиму заснёт.
И этот человеческий улей в путевой избе Матрёны понемногу затихал. Валились на нары, по углам.
Только и места Матрёне оставалось, что возле печи.
Здесь в лохани перебывали все её горшки и чаши, ставцы и ставчики, черпаки и ложки. Мутилась водичка добрым питьём для коровы… От жары и духоты у Матрёны перед глазами совсем померкло.
Очухиваться вышла на поветь, взялась за вилы – просветлело в голове.
Раз мужа нет, надо коням приезжих сена задать. Три навильника – полушка.
Чужим рукам в этом деле нет у Матрёны доверия. Чужой, без присмотра, и все четыре навильника бросит своему коню…
Доспала она урывками среди мужичья. А утром не то для неё стало главное, чтобы опять кашу из печи достать да раскидать посуду по столу, – это пустое, – а то главное, чтобы плату с постояльцев получить сполна. Есть такие, что ни гроша за душой. Хотя уж на копейку наели. Что с ними делать?
Не могла Матрёна, как Прозор: ворота на замок – и не выехать неплательщику (тюрьма). Шапку или рукавицы оставляй в залог.
А у молодой хозяйки слабинка имеется.
Матрёна Геласьевна в долг кормит!
А мы для неё за то огнива не пожалеем. Затеплим поутру огонёк в печи.