Матрёна, задрав голову, стояла в пропасти сруба. Под ногами у неё были рассыпаны пух и перья куропатки. Таков обычай «под матицу»! На ночь птицу, загодя словленную в силок, заперли в срубе. Нынче утром пришли – не улетела. Значит, затее быть прибыльной.
Отсекли куропатке голову и кровью обрызгали углы.
…Прошла пора тесать да гладить, теперь бы готовое владить: всё внимание работников было захвачено скольжением на высоте балки по рёбрам сруба. Бревно в обхват. Весом в полуласт (пятьсот килограммов). Чуть пойдёт на перекос – и рухнет. Опять уповод на подъём теряй. А отец Мирон уж «копытом бьёт», торопит. Ему что – не с лесиной возжаться. А мужикам уж вовсе невмочь.
– Погоди, Тит. Плечи кряхтят! – выдохнул Василий.
Разогнулся для отдыха и – о, чёрт! – взглядом наткнулся на Лизавету. Она тоже на высоте, на прощальной горе, опять и она свою работу делает!
Под руку ворожит, постылая.
«Танец у неё нынче совсем уж какой-то дикий», – подумал Василий. Присмотрелся – будто бы баба из торбы семя рассеивала. Что ни шаг, то широкий размах руки. Да это она никак землей с кладбища дорогу посыпает! Куклу-то восковую, проколотую иголкой, Василий с Матрёной нынче утром на пороге нашли. Отчаялась, видать, баба от живой Матрёны мужа обратно заполучить.
На смерть теперь её заколдовывала.
Раздосадованному Василию отдых стал не в радость. Злой силой налились плечи.
– Эх! Послал Бог работку, да отнял чёрт охотку! Толкай, Тит!
И отец Мирон внизу тоже одной рукой замахал кадилом, будто бы вторя Лизавете, а другой – сплеча стал рубить воздух веником со святой водой.
– Окроплением священныя, в бегство да претворятся все лукавые бесовские действа!..
Так они на пару (ворожея на горе, а священник в низине) и взывали каждый к своей силе, чья возьмёт.
И видать что-то там, в духе, расшевелили.
Вдруг большая щука плеснулась в омуте.
Ветерком потянуло из леса. Быстро потемнело.
Тучка прикрыла солнце нестрашная, но непонятно было, откуда взялась, коли только что над головами мерцала бескрайняя голубель?
Бревно с «ласточкиным хвостом» на стороне Василия втиснулось в паз, будто влитое.
– Эх! Моим добром да меня в рыло! – огорчённо воскликнул Василий. – Гривну-то забыл под матицу положить!
У него от досады чуть слёзы не брызнули.
– Матрёна, ну-ка, давай жердиной подопри снизу. Совсем чуток надо. Только чтобы гривну подсунуть.
Из полумрака колодца поднялась жердина, уткнулась в брюхо матицы, а Василий топором подковырнул, и конец балки выскочил из гнезда неожиданно быстро и высоко – силёнок у Матрёны ещё хватало: невеличка, да замешана на яичке.
Пока Василий из-за щеки доставал монету, балку повело от него.
Если бы Тит успел замкнуть противоположный конец, тогда бы матица как по команде замерла на весу, а теперь она уплывала от Василия. Он выплюнул монету, поскакал на заднице вдогонку, попытался зацепить топором…
Его сковало смертельным ужасом. Сердце стало останавливаться. Время замедлилось как шаг в болотной трясине.
Качался перед глазами Василия конец жердины, с которой соскочила матица. Жёлтая сочная туша балки стала погружаться в полумрак колодца. Бревно скользило по торчащей жердине. Оно уже скрылось от лучей солнца и не блестело. Становилось всё тоньше и тоньше. Наконец гулко с чавканьем и хрустом ударило глубоко внизу по твёрдому.
Он глянул туда безо всякого любопытства.
Так и есть!
Матица лежала поперек груди Матрёны, и лицо её было чёрным.
И теперь, подобно тому, как длительное усилие, напряжение, с которым нога человека вытаскивается из трясины, после освобождения завершается рывком, так и Василия в распахнутом армяке сорвало с верхотуры. Он пролетел над головой отца Мирона будто Змей Горыныч. Рыжие волосы на голове пламенем порхнули на ветру. Молнией сверкнула узкая полоска лезвия.
Упав, подвернул ногу.
Хромая, опираясь на топор, как на костыль, поковылял по дороге, начал взбираться на гору, где Лизавета творила свои ворожбы.
Баба блаженно улыбалась ему навстречу, рассеивая кладбищенскую землю перед собой. Позади на свежей посыпи оставались следы её босых ног. Махи её руки становились всё шире и решительнее. Она словно бы даже желанно подставила голову под топор…
Лежала умиротворённая, без тени сумасшествия на лице.
Теперь Василий стоял над ней обезумевший, глаза налились кровью.
Дух Лизаветы вселился в него.
Мужик держал топор над головой и оглядывался, на кого бы ещё обрушить.
Нашёл взглядом отца Мирона, убегавшего от мельничного сруба в лес, чтобы окольным путём, тайной тропой, убраться к себе в храм да запереться там на засов.
Василий бросился вдогонку.
Ковылял на ушибленной ноге быстрее здорового.
Он бы и священника зарубил, если бы Тит с Авдеем не перехватили у него топор и не повалили бунтаря на землю.
– Догорела свечка до полочки! – хрипел Василий, вывернув голову. – Ха – ха-ха! Удалой долго не думает! Ребята! Как Бог на сердце положил!
– Бес тебя, батька, попутал! – рыдая, вымолвил Тит. – Ты же мою мать зарубил!
– Теперь дорожка мне, ребята, известная – камень на шею да в омут…
Суландский губной стан располагался в бывшей кумирне угорцев. Волоковое оконце в приказной избе словно бы раскалилось по краям от яркого солнца за стенами.
На земляном полу стоял стол в одну широкую плаху на козлах. И разлапый чурбан перед ним – остатки бывшего угорского кумира – богини воды Хатал Эква.
Чурбан, а вместе с ним и всё местное язычество, попирал своим тяжёлым задом волостной староста Шумилка – в полукафтанье и с суконным колпаком на голове.
Целовальник Шестак на коленях у припечья раскладывал на голбце пергамент, чернильницу с песочницей и гусиные перья.
Посреди избы стоял убивец Василий – бледный, осунувшийся за несколько ночей в подполье.
Он мял шапку в руках, тяжело вздыхал. Его то ли от холода потряхивало, то ли знобило от переживаний.
Мужику было трудно молчать.
– Ты, Шумилка, пошто на облихование меня к воеводе в Важский городок не повёз? Свою расправу желаешь чинить? Ладно ли это? – тихо спросил он.
Староста протянул руку к полке под иконой и достал свиток.
– Вот тебе губная грамота. Царёв устав. Список верный. Снято слово в слово. Раньше – да, по памяти судили, «по обычаю». Теперь по писаному. Слушай.
И староста принялся читать со значением:
– …Скажут в обыску про них, что они лихие люди, старостам тогда тех людей по обыску пытати; не скажут на себя в разбое… – и старостам тогда тех людей по обыску пытать на смерть.
– Ты, стало быть, и тиун теперь? Ну-ну.
– Разбойные, убийственные и татинные дела – все нынче в волость переданы.
– Ага! Вот оно как, стало быть.
– Облихование в твоём деле будет простое. Ежели, конечно, запираться не станешь. Лизавету зарубил? Говори по нашему крестному целованью правду без хитрости. Так оно было?
– Так, так и было. Нечистый попутал.
Долгое время после этого в избе стояла тишина. Только скрипело перо в руке целовальника, стоявшего на корточках у припечья.
Он писал: «…розбойник Василий Браго, ведомый, пойман и обыскан, учинено облихование губным старостой Игнатом Шумилкой, и сознавшись, что зарубил он свою жёнку Лизавету во безумии…»
Терпеливо ждали, когда откинется от письма целовальник.
Староста сдвинул шапку на затылок, чтобы облегчить мысли во лбу.
Подумать было о чём.
В «росписи правёжной» за умысел в убийстве полагалось отсечение головы. А Василий загубил Лизавету сгоряча. Потому – без умысла. Но даже если бы и было у него на уме лишение жизни, то, во-первых, самая малость, а во-вторых, если приговаривать мужика к смерти, то где взять палача? Такого лиходея, чтобы голову снёс одним махом, и на Москве-то поискать, не то чтобы в Сулгаре. Значит, Шумилка, тем рогом чешись, которым достанешь. Кнутом лиходея распотрошить?
Но для кнута Васька этот должен был из корысти разбой на дороге учинить либо в лесу. А ведь никакой корысти у мужика не было. Как-то и для кнута не складывается.
Вот, скорее, что самое подходящее! Сказано же в уложении – случайное убийство прощается! Вот бы и дело с концом. Так ведь и не по оплошке он её зарубил. Ведь бежал вдогонку. Целил в голову. Значит, выбирать надо между кнутом и прощением. Батогов десятка три изведать мужику, вот и ладно. Фильке Михееву посулить недоимок скостить за палачество – согласится…
Целовальник ножичком затачивал перо для приговора.
Грохнул обоими кулаками по столешнице староста Шумилко, объявляя решение. И вырисовано было на пергаменте чернилами из сажи с добавлением мёду (для закрепы): «… розбойнику Василию Браге по облиховании на правеже июня 27, года 1590 от Р. Х. в сулгарском губном стане старшиною Шумилкой Игнатием три на десять батогов имати…»
Суть наказаний сводилась в те времена к тому, чтобы возмездие наступало как можно скорее и обязательно публично для устрашения и назидания. Видов наказания было много: повешение, сажание на кол, отрубание головы, битьё батогами и кнутом, вырывание ноздрей, утопление, сожжение, закапывание в яму…
Всё, что угодно, кроме лишения свободы! Ибо самого понятия – свобода – не завелось ещё тогда, как не настало ещё время паровоза.
Свобода не выделилась в какую-то особую ценность жизни.
Её ещё не осмыслили, не выловили из хаоса духовного для употребления. Первобытное девственное состояние свободы одинаково испытывали в те времена палач и жертва, царь и холоп, богатый и бедный. Свобода была разлита повсюду, и её не замечали как воздух. Потому и возмездие за лиходейство было примитивным – отсечь голову, причинить физические страдания. Утончённое изуверское: а вот лишим-ка мы его свободы! – даже в голову не приходило тогдашним экзекуторам. Тут, конечно, и суровая расчётливость Средних веков сказывалась. Никому не хотелось в застенке «кормить бездельника», лишённого лишь только свободы. Разве это наказание?