Насчёт баб?… Конечно, можно было и о любострастии помыслить, стоя в пряных овеваниях июля (червеня-грозовика), вздохнуть об оставленной дома милушке или о какой-нибудь местной красотке, встреченной возле кузницы у колодца. Но чтобы всю душу отдать такому разговору – это вряд ли. Мужики-то стояли на холме северные, не какие-нибудь галльские петухи.
Очень даже вероятно, что могли они заговорить про политику. Только что отшумела опричнина, продолжался передел земель в пользу бояр, объявлялись заповедные годы. Тысячи кабальных холопов переходили в крепость за долги…
Но опять же, если бы эти мужики стояли на холмах тульских или курских, тогда, безусловно, не могли бы их не уязвлять занозы царских прихотей. Иван Болотников ведь уже родился на Дону. Да и до появления на свет Разина недолго оставалось.
Вообще, «бунташный» семнадцатый век наступал через десять годков… Но, повторюсь, мужики-то наши, Авдей с Федькой Косым, обозревали земли черносошные. Загребущие руки ярых крепостников не дотягивались досюда. У Авдея по старым законам подать уплачена. Косой – в бегах…
Нет, не особо и политика травила им душу.
Значит, остаётся, что перемолвиться на коротком отдыхе в пути к кузнецу могли они только по поводу божественного. Тем более, если принять во внимание, что в эти годы Европа уже кровью откипела в религиозных войнах, а Русь кострами инквизиции только ещё разогревалась перед Расколом.
Да и сам Фёдор-то Косой заряжен был единственно боговедением, напичкан всевозможными историями веры. Как певчая птица часами мог рассказывать о всяческих приключениях пылких любителей высокой духовности.
Ещё один якорь кинем во времени…
В исследуемом нами 1590 году, в этих самых днях июля, в Англии Шекспир писал «Гамлета». Во Франции господа мушкетёры – свои мемуары.
Испания основала десятки городов в Америке…
На Руси – начало получил город Обдорск (Салехард). Отлита была Царь-пушка. Убит царевич Дмитрий, последний из Рюриковичей, что стало одним из толчков Смуты…
Поспели к горячему горну. Выправили зубилья. Кузнецу за работу чарку хлебного вина поднесли в шинке и пошагали вокруг озера обратным ходом.
Дольше всех одиноко горящее на небе алое око-облако теперь остыло, сжалось до капли первой звезды – задремал Господь.
Даже птицы умолкли.
Авдей внимал покою. Вслушивался в хруст камней под лаптями. А Косой не унимался.
Задиристым кочетом выскакивал поперёд молодого товарища, чтобы в глаза ему попасть своим покалеченным зраком. И далее в самую глубь – в сердце.
– …Волхвы твои разлюбезные, чудинко, простоваты были. Не изворотливы в помыслах. Древнюю правду в умах несли. Передавали из уст в уста. Это добре. Сесвете. Ибо пока и Христова правда передавалась с языка на язык, до тех пор и она была несомненна. А потом Евангелие, смотри, уже не одно, а сразу несколько по миру пошло гулять. Оттого и поперечье одолело. И люди стали отшатываться обратно к старине.
На подъёме в гору Косой запыхался и примолк.
Отдышавшись и смачно сплюнув, продолжил:
– Слушай, чудинко, то же при князе Владимире было, только не в Киеве, а в Новгороде. Волхв, или по-вашему, по-угорскому, шаман, с хулой на епископа поднялся посередь Торговой площади. Вздумал перевёртышей-христиан гнать с языческой земли. Народу собралось как на вече. С одной стороны встал гнязь Глеб. С другой – этот ваш отчаянный волхв. А впереди – епископ Новгородский. И говорит епископ народу: кто верит волхву – вставайте под его руку. Кто верит Христу – под князеву. Кого будет больше, за теми и правда. Ко князю Глебу прибились только его дружинники. А простые люди – все до одного! слышишь ты, чудинко! – все до одного новгородца встали под волхва. Бунт, я тебе скажу. Истинно бунт! А когда народ от князя отворачивается, что князю остаётся делать? Неужто, как выходило, в язычники записаться вместе с народом? Но тогда из Киева от великого князя, от его начальника, ему смерть придёт за отступ. Значит, надо свою жизнь спасать. Топорик-то серебряный у Глеба всегда был под корзно (под плащом). Волхв прост. А князь хитёр. Волхв на посох опирается. Князь руку на топорище держит. В таком виде подходит он к волхву будто бы для богословского диспута: «А скажи-ка мне, Божий провидец, что будет с тобою сегодня?» Волхв задумался, а потом и отвечает: «Чудо великое сотворю!» Тут князь топорик-то выхватил и одним махом волхву голову надвое раскроил. Вот какое чудо! И пал волхв мертвым. И люди разошлись. Что у них на душу легло после этого, с чем они жить стали и по сейчас живут, ты, чудинко, сам думай. А я тебе так доложу. Им, священникам, теперь и слова не скажи поперёк. Свой ум не смей применить, мигом голова с плеч покатится…
Некоторое время Косой переводил дух после горячечной речи. Метал взгляды на Авдея. Слышит – не слышит. Понял – нет.
Авдея задело.
Просветитель продолжил:
– Со мной как вышло? Семь лет назад перед Пасхой явился я было к попу Благовещенского собора в Москве, к отцу Симеону, на исповедь. Любили мы с ним поговорить. И тут тоже захватило. Сшиблись в споре о поприще дьявольской обители. Поп стоял на том, будто дьявол в земле, в Аиде. А я ему, мол, там одни только чертенята, мелкие бесы, ну, всё рано что кроты. А ведь дьявол – дух тьмы! Попеременке с Господом на небе хозяйничает… Схватились – водой не разлить. Кольями не растыкать. Уж храм под замком, а мы и на паперти спорим. У отца Симеона на подворье – дотемна!
Начали-то с дьявольской обители, а дошли до закона Христова.
Я опять на своём стою: весь закон Христов есть любовь, а пастырь должен только пастве наказы любовные давать.
Храмы, иконы, посты – всё лишнее, чудинко…
Наутро, видать, на трезвую-то голову, Симеон в нашем крике беду почуял. Ведь наушники кругом, слышали мои хулы, донесут и укажут на него как на сообщника.
Опередить решил.
Сам первый доложил владыке Сильвестру. А тот уж и царю нашептал.
Схватили меня ночью. Допрашивали сначала два старца Иосифо-Волоколамского монастыря, и хоть я не запирался, но дыбы не избегнул. Заплечных дел мастера шею свернули, голову расшибли. Становую жилу порвали…
Господь сподобил убежать.
Вышло так.
Лохань стражник спускал ко мне в яму. А я возьми да за верёвку-то и дёрни что есть сил. Он кувырк вниз. Я по той верёвке и вылез…
– Это что же, ты стражника убил?
– Потоптал маленько. Не до смерти…
…Один против другого – два огня мерцали в ночи: костёр у шалаша Авдея и зеница дьявола на небе – красная луна.
На вертеле мужики жарили кусок убоины, купленный в шинке.
– Сколь ярый у него глаз-то, чудинко! – кивнул на небо Косой. – До пяток прожигает. Руки мохнатые загребущие, ледяные, чуешь, тянутся с неба к нашему огоньку погреться.
И Косой плюнул вверх, в красную луну, тряхнув гребнем колтуна:
– Крестного знаменья на тебя жалко!
Твёрд как камень – притча во языцех, а если подумать? Много разных камней на земле. И твёрдость одного сокрушима другим.
Так примерно могли бы рассуждать Авдей с Фёдором Косым, сидя посередь лужайки на солнцепёке и зажав между ног по диску скалистой породы.
Стальные зубила лежали в стороне, приберегались для тонкой сечи. В руках у мужиков были куски кремня, совсем даже не похожие на рубила, но при ударах с оттяжкой легко скалывающие неровности более мягкого черемисника (кварцита).
Мерно, без остановок ровнял лежень Авдей.
Фёдор Косой надолго откладывал боёк, чтобы поговорить. Затем стремительно настигал упущенное.
Долбил по своему бегунцу часто, взахлёб. И – опять кремень в сторону.
– …Литва меня, чудинко, от смерти спасла, – говорил он. – . Веришь – нет, из ямы-то выбрался я совсем без сил, но как-то хватило натуры на дерево влезть. Сук обломился – я на князёк монастырской стены хребтиной хрясь!.. Как по ту сторону стены на землю рухнул, не помню. Очухался – ползком до Москвы-реки. Ночь. Туман. И плоты тянутся недалеко от берега. Господи, помоги! Брёл, пока зенки не залило. Поплыл. А караван уже хвост кажет. Последние брёвна мимо меня утекают. Вижу, спят в шалашах гонщики, только двое байбаками ворочают. Могли бы и по башке кормилом дать. Нет, вытащили. Положили возле кострища обсыхать. Вот как я из Москвы утёк помимо алебард на смоленских воротах…
Теперь в руках Авдея с Фёдором блестели на солнце шляпки зубил, отполированные деревянными киянками. Трелями, будто дятел, и с остановкой на разговор колотил Фёдор.
С мерностью капели проходил насечку Авдей.
– …А дале, чудинко, уж под Можаем причалили плоты, – повествовал Косой. – И сподобил меня Господь пешим пристать к артели каменщиков – оттуда, знамо, это ремесло. Каменщики в Смоленск шли крепость ставить. Угол-то Малаховской башни я клал. Ты не бывал в Смоленске? Будешь, так посмотри на угол Малаховки и на свод до середины, слева. Это всё моя работа. И на воротной Копытенской башне моих кирпичей немало заложено. Всю зиму клал стены, а с первым теплом, как Федул подул, тоже опять на плот – и по Днепру да в Дубровичи. Ступил на берег. Господи, Литва!..
Невелика разница, что выходит из-под резца. Чудо во мраморе – три грации, волчица с Ромулом и Рэмом под брюхом, мальчик с занозой или жернов, причудливо отёсанный русским мужиком XVI века на потребу живота.
С течением времени волнует такой камень не менее обнажённого человеческого тела, высеченного римским мастером из мрамора.
Как в каждой линии древней скульптуры видится движение души человека с резцом – художника, так и узор на жернове оживляет, высвечивает нам древнего камнетёса.
В скульптурном музее ваятели Поликтен или Фидий тут, рядом. Хочешь – поговори с ними.
Они ответят. И это будет не бред, а язык бессмертия.
Подобно тому, и Авдей с Фёдором Косым видятся мне во всех подробностях, я слышу их, когда провожу пальцем по серповидным канавкам на лежне, брошенном для очистки сапог перед крыльцом дома потомственного мельника деревни Синцовской – Ильи Дмитриевича Шестакова.