Тут к месту будет заметить ещё, что пьянство на Руси, согласно Соборному уложению, в XVII веке считалось смягчающим обстоятельством при совершении преступления. Даже убийства. В 1650 году некий Гаркуша, новгородец, нетрезвый, повздорив с приятелем, ударил обидчика медным ковшом по голове и зашиб его до смерти, но был совершенно оправдан на другой же день, поскольку дело было, как написано в грамотке, – «на пиру явлено».
Пьянство стало признаваться отягчающим вину обстоятельством на Руси только в начале XVIII века, то есть почти через сто лет после описываемых здесь событий.
– …Сполох давно пронесло, а ты, Михайло, всё небу грозишь да поленьями в него швыряешь. Эдакую битву затеял с Зелёным Змием – не приведи Господь! – рассказывала Катька. – За вилы хватался. Благо наши мужики тебя уняли. Колотух надавали. Ты и заснул на снегу. Они тебя в избу к Ульяне заволокли. Иначе бы околел.
Послышались голоса:
– Лешево сделается.
– У пьяного свой Ангел Хранитель.
– Здоровому всё здорово.
– Ой, братцы, голова раскалывается.
– Болит голова – остричь догола, посыпать ежовым пухом да ударить обухом…
Однако этому шутейному рецепту никто не внял. Увидав, что Евстолья отпирает замок у двери кружала, разом снялись с насеста, побрели в гору за лекарством.
Катька попыталась остановить хотя бы мельника.
– Харитон! Я ведь не лясы точить приехала. Помелья у меня два мешка.
– Помелье не похмелье. Обождёт. День наш – век наш, – молвил Харитон в оглядку.
Ветерок тянул с горы, от кружала. Мужики шли на запах.
В морозном воздухе, пьянящем самом по себе, струился ещё и бражный дух. Во всяком перегоне – перегное источник этого духа.
Даже в покойнике.
Для баб этот дух непереносим, отвратителен. Бабы идут на запах чебреца – богородицына цветка. Прикладываются к мяте для сердечного размягчения. В крайнем случае расстилают на крыльце полынь – для отпугивания соперниц в образе русалок.
И конечно, до головокружения млеют от каждения ладаном.
Вот и у Евстольи курильница имелась. Когда становилось невмоготу, баба бросала туда на угли хвою можжевельника для обороны от злого духа – спирита и для поддержки своего, личного…
Но мужицкому нутру всегда желанен запах квашни, бродильни, браги, вина… бензина, керосина, ацетона…
В любом запахе – особая сила. Он и сквозь стены проникает.
Запах – прямая связь с миром духов, светлых и тёмных.
Эфиры, летучие вещества, парфюмы – неотъемлемая часть всяческих религий.
На запах ладана слетаются Ангелы в храме.
Все святые на образах и Сам Саваоф на куполе церковного барабана пребывают в дымке испарений этого масла из африканских джунглей, единяясь, таким образом, с грешными прихожанами.
А в питейной храмине, в густых спиртовых парах кабака находят единение со своим Всевеселящим мужики деревни Синцовской.
И здесь, в отличие от Саваофа в Православной Церкви, под потолком в гнезде из пакли и паутины восседает Квасура в виде старика-лесовика. Пана с жалейкой. Или разухабистого Лешего. Вечного бражника наподобие Вечного жида.
Волосья у Квасуры торчком, борода крючком.
На посылках у него архангел Услад: кудри кольцами, рубаха с колокольцами. И такая тут литургия:
Квасура в гнезде сидит —
Услад у куба кадит.
А жрец Тимофей
Причащает гостей…
В этот храм идут поране
Прихожане —
Всё крестьяне.
Здесь народ в порыве пылком
Бьёт поклоны взад затылком…
Если земную обитель Квасура устроил под потолком кружала, то небесное жилище имелось у него на златой Горе, у Реки, полной вина.
В Питейном Завете, коли бы таковой на папирусах был запечатлён, можно было прочесть, что на берегу этой винной Реки в райском этом благорастворении, благоухании, блаженстве и благодушии возлежал некогда Мужик.
И сказано было в Завете этому мужику, чтобы выпивал из Реки вина по чарке в день. И более одной не пить, дабы не помереть.
Зачерпывал из Реки и подносил мужику – хитрый, вёрткий как уж – Услад.
Первую чарку выпивал мужик и Услад спрашивал: а подлинно ли тебе сказано было, чтобы не пить больше одной чарки, а иначе умрёшь?
Мужик отвечал: подлинно, иначе мне смерть.
И сказал однажды Услад: нет, не умрёшь! Но если выпьешь две, то откроются тебе глаза твои и сам будешь как Бог!
Зная, что вино приятно на вкус и вожделенно, внял мужик голосу Услада и выпил поднесённую им вторую чарку.
Только утёрся рукавом, только почувствовал себя как Бог, так вдруг камни в него полетели со Златой горы и послышались проклятья Квасуры-вседержителя.
– Ты, Услад, за то, что сделал, век будешь бродильные чаны караулить!
– А ты, мужик, навек изгоняешься из моего рая. И отныне каждый день твой на Земле будет проникнут тоской. По утрам тернии жестоко будут впиваться в голову твою. Скорбию будешь охвачен до скончания века.
И алкать неостановимо!..
После этих слов по велению самого Квасуры и по требовательному подношению Услада мужику помимо его воли влили третью чарку – горчайшую.
И проглотив зелье, с райского берега пал он на землю.
И был бит на земле, валян в грязи, таскан за волосы.
С тех пор ползает на четвереньках в поисках образа человеческого и никак не может его найти…
– Справится дело и без Новгорода!
Катька распустила узел платка на шее и завязала на затылке.
Воткнула шкворень в зубья привода, чтобы не провернуло случаем, и принялась на мельничном колесе лёд топором скалывать.
В ледяные темечки вонзался Катькин топор. Прыскало крошевом. Куски наморозки плюхались в чёрную пучину стока.
Как бы и отчаянной бабе туда не сорваться.
Будто колодец под ней. Стены бревенчатые в рост человека, а на вытечени – пласт льда. Утянет к Водяному на гулянку – и Катька, тоже гораздая выпить, вернётся в кружало к мужикам зелёненькой сивушной русалкой.
…Живая, розовощёкая, разогретая колкой льда, ворвалась Катька в кружало.
Упористо встала. Руки в боки.
– Хватит лакать, Харитон! Чистое колесо. Давай заводи.
– Что ты как оса лезешь в глаза, – отозвался мельник.
Мужики поддержали:
– Бабий обычай – чтобы вперёд забежать.
– От нашего ребра не ждать добра.
– Тебе, Катька, только штанов и не хватает.
Раздосадованная вдова дверью хлоп и широкими шагами вниз прямиком к плотине.
Вздёрнула шандору – бесцветная выстуженная вода рухнула в жёлоб не журча и не расплёскиваясь – гулко трубой ударила в лопатки колеса.
Казалось, подо льдом она, вода, не только цвет, но и силу потеряла – колесо никак не проворачивалось.
«Видать в осях пристыло», – решила Катька.
В мельничном срубе забралась она под самую крышу. Высунулась из окошка по пояс и жердиной принялась толкать застоявшееся колесо.
Сорвало ледяные скрепы с визгом, будто санный обоз по снегу, стало колесо раскручиваться.
Катька спрыгнула на этаж ниже. Колотушкой ударила по порхлице, попусту вертящейся от силы воды, – вогнала крестовину в пазы верхнего жернова – сцепила воедино бегун с мотором.
Напрягло всю мельницу от этого сцепления.
И будто прорвало.
Холодный бегун от трения стал прогреваться.
Изморось на нём таяла. Каменная шаньга вращалась всё быстрее и как будто полировалась – ни выбоинок, ни сколов не было уже видать на бегуне.
Судя по тонкому свисту, настроено было на муку. А Катьке требовалось покрупнее.
Манки она задумала намолоть.
Ногой нажала на подлегчину.
Гребёнку перевела на три зубца.
Звук стал подходящим.
Совком зачерпнула Катька зерна из мешка и пробно сыпанула в жерло. Из жёлоба помелье вытекло к ней на ладонь крупичатое, как и требовалось.
Катька расправила под мучной струёй порожний мешок…[112]
Пребывала Катька в Сулгаре в звании соломенной вдовы. О муже-отходнике не слыхать было много лет. Она и ждать устала.
Стамой, задиристый. «Ухайдакали где-нибудь», – решила она.
И начала жить вольно, хотя и не разгульно.
Женатого близко не подпускала. С проезжим, холостым бывала и ласкова. Иной и заживался у неё, но коли дело не склонялось к «сурьёзному», решительно отваживала.
Летала себе вольной птицей да вдруг, сама не зная как, угодила в силок. Запала на одинокого бирюка, страхолюдину эту кабацкую. На Тимофея. Богатым и величавым встал вдруг в её глазах рябой винокур.
Сильный человек – ровня Катьке.
Не столько естество влекло Катьку к кружальщику, сколько его поприще.
Часто, сидя среди мужиков в питейной горнице, она досадовала на нерасторопную Евстолью, унылую, обрюзглую.
Возмущало Катьку её главенство возле могутного Тимофея. Казалось несправедливым.
Она представляла, как бы сама развернулась среди питоков во всей своей молодости и хватке.
У перегонного куба.
Возле печи…
Голос рассудка, напоминая о её «соломенности» (а у какой бабы он, голос рассудка, силён?), не смущал и Катьку.
Она чувствовала, что «имеет право». Заявляла об этом одним только своим появлением среди окрестных баб, решительностью, громким голосом.
Напрашивалась на спор о достойности. Готова была честно биться, используя весь имеющийся набор женских приёмов.
И не находилось ей соперниц в этой битве.
Молодые девки легко подавлялись её внутренним бабьим огнём, отступали без боя.
Замужние молчали или в лучшем случае роптали негромко – в силу звания своего.
А вдов столь же матёрых и цветущих, как наша Катька, просто не водилось на многие вёрсты вокруг.
Так единогласно и было постановлено евиным синклитом Сулгара идти Катьке в поход на Тимофея.