л перед Тимофеем. Будто на торгу цену сразу многократно перебил.
– Честь тебе будет оказана самим государем! И всяческая защита…[116]
Настаивалась сенокосная жара. Травы изнемогали без дождей, просились под нож.
В ожидании сигнального выстрела Петровок мужики толпились у кружала, созерцая его кончину.
Тимофей приколачивал герб под стрехой.
Гранёный кованый гвоздь пронзал то место в чеканке, где у двуглавого орла были когти.
– Знатный насест! – говорили мужики.
– Одной головой вино будет пить, другой закусывать.
– Змей Горыныч о трёх головах. Выходит, сильнее…
Пониже герба Тимофей прибил доску с надписью: «Продажа оптом и раздробительно».
На том церемония открытия первого кабака в приходе завершилась. Мужики ринулись обмывать заведение.
Всякий выходил с полной чаркой и чокался с медной птицей.
Тут у порога, под сенью московской силы и устраивались.
Отсюда и в питейное Преображение возносились.
В трёх измерениях живёт человек. Четвёртое – хмельное.
В нём своё время. Своя гравитация. И своё светило – сполох. Если в трёх трезвых измерениях над человеком солнце, свет духовный, радость существования, то в четвёртом – над головой мрак подземелья. Туда, к бездонным «высотам», стремится дух пьющего.
На первой ступени «подъёма» испытывает человек безотчётное любвеобилие, рассыпается в объятиях и поцелуях, раздаёт уверения в глубоком уважении. Шагом выше, после длительного возлияния до умопомрачения, описывается его состояние словами: «Попей, попей – так увидишь чертей». Ещё ступенька «вверх» – и человек впадает в убийственное буйство.
Наконец он достигает самой «высоты» – пития вусмерть…
Думается мне, что даже и совершенные трезвенники тоже находятся одной половиной в этом Преображении как фигуры на игральных картах. Ибо и они, пускай даже ни капли хмельного в рот не берущие, но захваченные битвой за более сладкий кусок хлеба, тоже, по сути, становятся «не в себе», впадают в житейских схватках в состояния вышеперечисленные алкоголические.
Вы скажете, а как же отшельники за толстыми стенами религиозных обителей? Были, были когда-то там существа в истинной чистоте пребывающие. Но теперь и сами монахи говорят, что в монастыре – мир, а в миру – ад. То есть и в кельях теперь не обнаружить истинно трезвых. Были, да сплыли.
Осень. Лес пропах грибами.
Тимофей с лукошком на локте шёл по боровине, батогом обстукивал деревья. Приманивал «лешеву невесту». Самую раскрасавицу.
Она должна быть в белой шляпке. Воротничок оборчатый. И юбочка кружевная.
Издали увидел – накидано на поляне снежных комков, словно ребята поиграли.
Стадо невест!
В рукавицах, осторожно Тимофей наломал полную корзину.
Дома тоже в рукавицах – нанизал поганки на прутья и устроил сушить в кубовой, подальше от печи кормящей.
Испёк до каменистости.
Пестик вместе со ступой накрыл бросовой тряпицей, чтобы не пылило.
Обвязался платком до глаз.
Сушёные поганки истолок в муку и ссыпал в туесок.
Туесок спрятал в глубокую, по локоть, печурку. После чего в мерное ведро налил казённого извиня (спирта) и до краёв – воды.
Затем обратно из этого ведра отлил в баклагу две тройные чарки получившейся водки.
А сколько вина из ведра убавил – столько чистой водой возместил. В эту ослабленную водку всыпал белого порошка из заветного туеска.
Подкрепил до требуемого.
Без прибылей-то, батюшка-царь, нам тоже никак нельзя…
– …Змей в Раю яблоки ел, а ссал вином. Ева – она только от яблока откусила. Но Адам-то ещё ссаки змеиной глотнул. Вот его и потянуло на подвиги. От него, хмельного, и весь первородный грех произошёл…[117]
Так говорил Силуян.
Он сидел на лавке в горенке свежесрубленного скита величиной с баньку. И сам был словно после парной – с румяным лицом и в белом подряснике, полученном в дар от Фёклы-ямщихи за отвращение мужа от страсти пьянства.
Перед ним стояли Михаил Кошутин и его мать.
И не подумаешь, что Мишка – ровесник светозарного схимника. Лицо парня было словно из глины вылеплено – мёртвое. Руки вывешены из рукавов костлявые.
Матушка говорила, что он одержим хмельным бесом и во безумстве буен.
– Отец его сгорел от вина. Бог с ним, – старик. Этого бы удержать, батюшко! – умоляла баба Силуяна и обращалась к сыну: – Мишенька, ведь так, как ты, молодость коротать – старости не видать! А какой матери не хочется, чтобы дитё пожило на свете подоле – повидало чуд е с поболе. Миша! Ведь в чём молодость похваляется, в том старость кается. Тебе ещё и тридцати нет. Самая пора! Одумайся! Ты ведь с норовом-то со своим до чего допил – рука сохнуть стала!
– Кабы не рука, так… – подал голос забубённик.
Шмель ударил в стекло и начал винтить.
Кошка мурлыкала в окружении котят.
Скулила баба.
Из-под чистой холстины пахло тестом в квашне.
– Ну, пускай поживёт тут, – сказал Силуян. – Даст Бог, немощь душевная и телесная изыдет в уповании на источник радости нашей.
– Ты, батюшко, для верности его на цепь посади. Весьма он у меня норовистый. Ежовой щетиной оброс, – сказала баба.
– Цепь-то он небось ждёт с горы, а она низом подплывёт, – озадачил её Силуян. – Он тут будет как в решете: дыр много, а вылезти негде.
Матушка оставила узелок с едой и удалилась.
Шмель утомился. Котята уснули.
Покой настаивался в избушке мучительный для гостя. Казалось, силы покидали его. Ноги подкашивались. Он с трудом разлеплял глаза. Вынужден был прислониться к стене.
Не с молитвы, не с заговора начал врачевание схимник.
Спросил:
– Корова чёрная, а молоко белое – как так?
Крайне озадаченный Михаил перестал моргать, ноги его подкосились, в изнеможении парень сполз спиной по стене и уселся на пол.
Из тёмного угла только лапти спящего Мишки были видны в свете окошка. Слышался скрип зубов. Ноги вдруг начинали дёргаться и звериный рёв сотрясал избушку.
Силуян сидел на страже. Будто стужа его колотила изнутри. Он сжимал коленки и задыхался.
Ему самому хотелось зверем выть.
Безумие заразительно и для здорового, а Силуян вечно был на краю духовного ущелья.
Мишка вскочил и принялся ломиться в закрытые двери. Избушка от его ударов заходила ходуном.
– Помираю-ю! Тимофей! Чарочку…
Видно, казалось парню, что перед ним дверь орластого кабака.
Силуян поднёс ему шалфейного отвара наполовину с водкой.
Мишка выпил и уполз на четвереньках в угол.
В другом углу перед блюдом с плавающим оберегом опустился на колени для молитвы Силуян.
Оберег не высвечивался.
То и дело соскальзывал с дощечки и тонул.
– Радуйся купели, в коей все скорби наши погружаются, – самозабвенно молился инок.
Но не наполнялись слова высшей силой – дух скита был подавлен злобной тьмою пьянства, исходящей от Мишки…
Рассвет обнаружил их обоих, валявшихся на полу. Каждый бредил по-своему. Мишка первым поднялся на ноги и плечом ломанулся в дверь.
Дверь была привязана к косяку. Не поддалась.
Силуян опять угомонил затворника поднесением чарки шалфея на молоке теперь уже только на четверть с водкой.
Зверя в человеке прикармливал.
Шалфей успокоил ненадолго. Вдобавок сонного буяна пришлось окуривать тлеющей веткой можжевельника. Силуян махал ею перед носом Мишки, укутывал его волшебным дымком.
– Ясный месяц, ты бывал на том свете, – шептал Силуян над спящим. – Покойников пьяных не приметил… Сделай, чтобы и раб Божий Михаил зелена вина не пил, чтобы пьяным не ходил. Как мертвецы на том свете по вину не скорбят, так чтобы и раб Михаил по вину не горевал…
Солнце глянуло в окошко.
На подоконник Силуян поставил миску с родниковой водой для насыщения силой Ярилы и произнёс над ней заговор:
– Вино и хмель, выйдите на воду быструю с раба Божия Михаила. Вино и хмель, пойдите на ветра буйные, на воду живую…
Обмакнул щепоть и брызнул ею на сонного гостя.[118]
Мишка понемногу возвращался из небыли и невиди. Сквозь пепельный мрак в его глазах стала пробиваться словно бы игра света на воде, вечерняя, кровяная…
Потом, казалось, видел он, как с телушки кожу содрали, распороли тушу и требуха вываливалась.
И кишки как змеи стали обвиваться вокруг Мишки, вонючие и гноистые.
Он открывал глаза и тогда стены скита разъезжались и потолок оказывался под ногами.
Икона в божнице вздрагивала от ударов сердца.
Гулко, как в пустом гуменнике, грохотали чьи-то шаги…
Но хотя и сон и явь были одинаково ужасными, Мишка уже не рвался из скита.
И ночные вопли его стали реже, слабее ещё и потому, что Силуян в пойло стал добавлять укропного масла.[119]
На третий день Мишка посмотрел на инока здраво и удивлённо. Мол, где это я?
– Будто на том свете побывал, – сказал он. – И только что сон видел: я на кладбище с топором кресты рублю, лес из крестов, дорогу куда-то прорубаю…
– Знамо, тут в сосняке скудельница угорская. Примечал камни-то в лесу. И всё по четыре. Три снизу и один сверху…
– Нет. Никогда не видел.
Нынче на опохмелку несчастному коварный лекарь приготовил щучью закваску – сок скисшей рыбы.
Чая водку, Мишка жадно заглотнул чарку, и стало его, как меха в кузнице, сжимать и разжимать. Опять он аки бык зарычал, но теперь ещё и с блевотинным, нутряным клёкотом.
Его кружило по избушке, бросало от стены к стене. А когда отпустило, то он со смертельным испугом уставился на Силуяна, как на палача. Ибо инок брызгал на него голимой извинью, от запаха которого Мишку опять стало скручивать и катать по полу.